предыдущая | оглавление | следующая |
Витя, твёрдо решивши не тянуть в восемьдесят второй изжёванной резины дохлого спора «об этом Сокирко» я не стану претворяться не ушибленным письмом Кати и твоими комментариями к нему. Катино письмо жестокое, твой ответ просто жалок, мельче некуда, а во всём виноват ты сам, поставивший людей в ложное положение: Катю – вымогательством «принципиальной оценки» и себя – истерикой в ответ на неё. Но я, знаешь, рад такому письму Кати, уверенный, что другой, благоприличный ответ ты непременно уж пустил бы во зло себе – как сделал с Валериной фразой год тому назад из Бутырок, которую перетолковал в свидетельство о невиновности.
Ни один здравомыслящий человек не признает «позицией» вынужденный шаг, сорванное с языка слово, даже будь оно святой истиной на языке. Этому не противно то, что спор о цене спасения, о «лжи во спасение» - вечен: но потому он и спор, ложь есть ложь, а не правда. В мазне, подписанной 3-го сентября прошлого года, нет вовсе авторства Сокирко – общее только употребление букв русского алфавита, некоторых слов и предлогов. Но они встречаются и в назаборных надписях.
Не к чему вчитывать смысл в то, что было данью.
Никто бы не спорил о сентябрьской дани, потому что безумец только может оспаривать выбор, сделанный человеком – за себя и перед самим собой. Спор взорвался, когда за казённой лживой писулькой, никем не принятой всерьёз (смертельно серьёзен – выбор, а не учрежденческая справка о «проведённой работе»), открылось присутствие какой-то позиции, которая позволила порядочному человеку подписать явную пакость.
Обнаружился выбор, да не тот! Чем-то опасный для тех, кто ещё вчера легко (и с приятным чувством внутреннего превосходства) простил бы тебе и эту, и пятикрат-худшую текстовку; без вывертов типа «глубокой заблуждённости»… И выверты эти показались хуже дудковских попыток укрепить на сраме лоскуток проданной рясы: истинная, незнакомая друзьям личность обнаружилась в самом крахе личности ложной – началом долгого пути к себе уже в самый час полной потери себя.
Из благорасположения к тебе (неотделимого от благорасположения к себе самим, т.е. попросту спасая себя и твердь под ногами) тут же вслед за только-только отвалившимися от твоей душеньки чиновниками друзья предложили тебе «достойную» ничью - второе отступничество: мол, согласись, что бес попутал, что слаб человек, что сила солому ломит… что – детки! Признай себя невменяемым, ну что тебе стоит, ну ради нас, хотя бы!..
На мой взгляд, только тут ты совершил поступок, свидетельствующий о начале позиции, свой первый истинно смелый поступок в том году – отказавшись от предложенного и приняв на себя ответственность за совершённое перед тем безответственное действие.
Ты потерял часть друзей, зато стал на собственные ноги: не тогда, когда «коллега» милостиво согласился принять своё производство в следующий чин на «твоих» условиях, а когда выяснилось – ты не только не рухнул в происшедшем, но даже не стал слабее, и способен вести отсчёт себя – от своего полного поражения. Поражение не только учит человека, но иногда и строит его. Но это не значит, что его задним числом надо засчитывать в «победу» - эта ложь отняла бы у тебя самые важные и самые ценные плоды поражения.
Нравственный выбор вышиб у тебя старую почву из-под ног без остатка, (ты называешь эту почву диссидентством, можно и так), и одна возможность обрести новую – идя вперёд своим путём до упора, ни у кого не спрашивая снисхождения (ибо никто не смеет и не может тебе его дать). Неважно, что думают «диссиденты», Катя, Петя, Абрамкин и Померанц, но среди людей всегда считалось недобрым делом отказаться принять удел соратников, уйти от общей чаши. С точки зрения любой морали это – преступление: возведение отступничества в норму разрушило сами основы общества.
Но сила сомнений, своего рода «священное безумие» может сделать тут человека преступником, чтобы дать жизнь и голос чему-то, что иначе не раздвинет твёрдые створки разума и морали. И на твоём месте я бы не стал возражать против самых твёрдых и резких имён твоему поражению: отступничество, отречение, измена. Потому что это говорит «не групповая мораль», а просто - совесть, мораль без прилагательных; заглушив в себе этот голос, люди превращаются в мокриц. Но то, что в лучшие минуты говорит в тебе – тоже совесть. И она ведёт тебя на путь более рискованный и горький. В моих глазах, мерой того, чем ты рискнул, определится высота того, на что ты обязался. Но это вопрос веры в тебя, которую нельзя вымогать у других. Благородную осанку и моральное достоинство тебе всё равно не сберечь – не храни в себе две совести, и следуй той из них, которой труднее следовать.
Сколько стоит христианская Церковь, столько у врат рая будет стоять отступник Пётр, трижды отрёкшийся от главы Церкви и самое любимого существа Христа. Христос никогда не разрешил ему этого позорного поступка и никогда не прощал ему, - в Евангелиях нигде нет извиняющего его объяснения, но на Петре воздвигнута Церковь, а в руках его ключи от Рая.
Сколько просуществует Франция, столько будет «славным и добрым королём» в её памяти Генрих Наваррский, решивший однажды, что «Париж стоит мессы». С этим принципом никогда не соглашаются люди, верящие. Что месса стоит не только Парижа, но и всей жизни: не будь таких людей, не было бы и Парижа (как и Рима, и Москвы), но в Париже Генриха IV–го найдётся место и для тех, и для других. Смешон и жалок был бы Генрих, до конца жизни подыскивающий себе оправдание в том, что Бог, видите ли, един, и католичество, в известном смысле, религия не хуже протестантизма... Но от Генриха не осталось семейного архива с подобными рассуждениями, а осталось незабвенное желание, - «чтобы у каждого француза была по воскресеньям курица в супе»! Поэтому не проси ты у нас, Витя, извинений. Лучше, Витя, доставь ты нам, если не ключи от рая, то курицу в супе.
Наконец, выскажусь по личному вопросу. Я отказался от письма в «Р.М.» прежде всего потому, что оно неудачно: нельзя за всю эмиграцию и за всю русскую глупость высечь одного-единственного Пирогова. Сжатость и тесный повод причиной тому, что письмо сбилось на одни афоризмы. Но словоблудия в нём нет, и я стою на каждой строчке этого письма. И оно, я вынужден огорчить Катю, не целиком об эмигрантах. Отчуждение от собственных живых корешков, от многих вещей народного обихода, разрыв с плотью времени, прожитого нами сообща, начинается здесь, в России, и именно здесь представляет смертельную опасность не только поражённым этой болезнью единицам, но и шансам наших идей на будущее. Я верю, что когда человек идёт в лагерь за свою открытую убеждённость в тоталитарности государства, это морально: он отстаивает свои ценности среди соотечественников, своих вероятных друзей и союзников. И я верю, что аналогичная убеждённость Североатлантического союза в нашей тоталитарности – тоже морально: они защищают свой обиход от нас, своих потенциальных противников.
Но когда это несчастное сходство убеждений приводит к поиску первым протекции у вторых, происходит инверсия в политику: демократы защищают своего союзника среди своих врагов, а подзащитный, напротив, отстаивает от нас, соотечественников, взгляды своих новых друзей – наших старых противников.
По-моему, такая инверсия подрывает моральный характер поведения личности и её мечту о «честной политике». Нечего кивать на мораль, когда по уши втягиваешься в игру на политических нервах сверхдержавы. Это неконъюнктурный вопрос – вопрос об ответственности интеллигента за приближение конца света.
Но потому мне так не нравится твой, Виктор, кокетливо-развязный тон в защите сентябрьской диктовки. Уж она-то, взятая как таковая, не имеет ответственности (о чём говорено выше). Беда мне думается в тоне. Долгие годы достойная речь была речью о несогласии, а вот формы гражданского согласия с властью в тех случаях, когда это и возможно, и необходимо – нет. И выходит, что обличаем-то мы твёрдо, а соглашаемся какой-то бормотливой бесчестной скороговоркой, оправдываясь на все стороны и не всерьёз. Это исключает доверие, но подстрекает безответственных чиновников переиграть нас в безответственности.
Моё отношение к Валере, Юре и всем, кто лишён необходимой ему свободы – по ту сторону вопроса о «смелости и геройства». Лагеря стали основным вопросом философии ХХ века не потому, что не хватило героев. Но исключительность выбора между жизнью и смертью уравняла героев с трусами – в силе и слабости.
В лагерях нет героев, но есть люди, переставшие быть людьми – и люди, которые уже не перестанут. Герои распределяются между первой и второй группой поровну, если не гибнут прежде, чем успели распределиться. Наши обязательства – перед человеком, перед первым попавшимся. А перед героем какие могут быть обязательства? Он не может иначе. А человек может. И вот возникает чувство братства с теми, кого Катя назвала «нашими пострадавшими», очень хорошо назвала – ибо проволока, натянутая среди живых и тёплых людей такая трагическая чепуха, такая же кровавая бездарность, как перегородки в мозгу, возводимые самодовольством:…смельчаки, …чумное стадо, …именем морали…
Я никогда не соглашусь ни с проволокой, ни с мозговыми перегородками, рано или поздно превращающимися в новые рвы трупов. Я верю, что человеку стоит мыслить многими совестями вдруг – и лицами друзей, и своим одиноким путём, и светлыми первомаями своего детства. Верить в это и отстаивать всё это вдруг, значит – быть сумасшедшим: с точки зрения Пирогова, с точки зрения следователя Бурцева, с точки зрения «Радио Свобода», - и сколько их ещё в этом всемирном интернационале «Слепых» Брейгеля, то бескорыстных, то на окладе, централизующих совесть, чтобы волочь её на аркане, из Освенцима в Воркуту, из Воркуты в Кампучию…
Москва 1.12.81г. Глеб
предыдущая | оглавление | следующая |