предыдущая оглавление следующая

В.Абрамкин, К.Буржуадемов, Т.М.Великанова, А.Гринева, В.Грин, В.Н., В.Никольский, С.О., Е.П., Г.С.Померанц, М.Ростиславский, К.Светлов, В.В.Сокирко

Жить не по лжи

(сборник откликов-споров на статью А.И.Солженицына)

Выпуск 3 (1978 г.)

Г.С.Померанц Письма о нравственном выборе

(2-ой вариант)

Весною 1978 г. ко мне пришло письмо, основная тема которого - "проблема личной вины в тоталитарном обществе".

"Я - маленький человек", "меня так учили", "я - солдат", "такое было распоряжение властей". И - действительно. Маленький человек, так учили, солдат и такое распоряжение. Никто не виноват. Одни не убивали, а только развили теорию. Другие тоже не убивали, а в соответствии с общей теорией приняли общее решение. Третьи не убивали, а в соответствии с общим решением отдали приказ. Четвертые не убивали, а казнили, так как им было приказано. А еще пятые, сотые, миллионные просто жили в этой стране в это время, а чтобы жить, надо было зарабатывать, т.е. работать. Но власти ведь давали только ту работу, которую им надо для укрепления своей экономической и политической мощи.

Тоталитарные деспотии не возникают вдруг. Им предшествует период смуты и шатаний. В такие моменты какая-то группировка выдвигает броские и соблазнительные лозунги. Никогда еще не были популярны призывы больше трудиться и меньше потреблять. Вспомним французскую революцию. Свобода! Казалось, что свобода - все, даже хлеб. Оказалось, что нет. Равенство! Казалось, что все беды из-за неравенства. Долой аристократию! Долой буржуазию! Долой! Но бед не убавилось. Разграбили богатые дома, но богаче не стали. Парижанки кричали, ворвавшись в Конвент: "Хлеба!" А революционеры не знали, как им дать хлеба. Они знали, как захватить власть. Более поздние знали больше - как эту власть удержать и в длительной перспективе. А после захвата власти вместо логики идей незаметно приходила логика вещей, которая заставляла власть подавлять оппозицию. И не только оппозицию, но и тех, кто мог бы стать в ее ряды. И тех, кто мог бы... И прочих для острастки."

Я опускаю детали картины, которую рисует мой корреспондент. Его главный вопрос: в чем виноват маленький человек? И что ему делать? На что опереться?

"Какова роль личности, которая полностью зависима от государственных органов, и, кажется, на каждый вдох и выдох вынуждена испрашивать разрешение? С первых и до последних дней своей жизни каждый подданный находится под неусыпным оком органов досмотра, под мощным давлением идеологической машины и в страхе перед всемогущим государством (гестапо!)".

И здесь перо в нерешительности замедляет свой бег. Перед кем вина? Для людей религиозных многие ответы очевидны, когда для нерелигиозных людей ответа нет. Верующий скажет: "Перед Богом они согрешили".

Авторитет Бога - абсолютного блага и объекта всеобщей любви и преклонения - позволяет создать гармоничную систему этических принципов и, независимо от смены властей, законов и инструкций, верующий, как правило, знает, что плохо, а что хорошо, как достойно поступить в той или иной ситуации, что есть благо, а что - грех. Это является мощным очищающим фактором.

Тоталитарные деспоты не любят церковь и либо подавляют ее, либо подкупают верхушку церковной иерархии, как раз потому, что религия несет систему непреходящих ценностей, ориентированных на вечное и абсолютное, а это отвращает верующих от словоблудия, ортодоксальной правительственной пропаганды.

Хотя считается, что незнание законов ответственности не снимает, все же интуитивно чувствуется, что незнание критериев, хорошего и плохого смягчает вину совершившего дурной поступок. Вспомним восклицание Яна Гуса на костре: "Святая простота!" - когда он увидел старушку, подкладывающую в его костер хворост. Таким образом, отсутствие устойчивых нравственных ценностей и этической системы, ориентированной на длительную перспективу, и независимой от воли сменяющихся чаще, чем жизнь одного поколения, правителей, способствует ослаблению ответственности личности за свои поступки, расчищает путь к власти авантюристам, помогает тоталитарным правителям держать в узде порабощенные народы".

Итак, нужны твердые нравственные принципы. Но откуда их взять неверующему? Из художественной литературы, захваченной нравственными проблемами; из размышлений выдающихся людей прошлого.

"Многие выдающиеся философы и моральные лидеры также сказали свои нужные слова, и мыслящая личность, получив хорошее (и настоящее!) гуманитарное образование, может составить для себя систему этических принципов, основанную на авторитете Бога или великих мыслителей и на интуитивных чувствах, которые не формулируются и не могут быть проанализированы, например, с целью обнаружить истоки, рациональную или иррациональную основу, такую систему, которая позволит человеку существовать в тоталитарной системе, не отягощая свою совесть недостойным пособничеством. Однако большинство даже достаточно образованных людей обнаруживает дремучее невежество в этических вопросах в обсуждаемом аспекте. Представляется, что проблема существует и требует своей разработки. При этом имеются, на мой взгляд, по крайней мере, три трудности. Первая: проблему чрезвычайно сложно (но совершенно необходимо) ограничить, т.е. выбрать наиболее эффективный по размерам участок. Вторая: проблема многоплановая, например, очевидны философский, исторический, социально-психологический; экономический, политический и, если можно так сказать, демагогический (в конструктивном смысле) аспекты. Последнее также важно, так как мне кажется, что моральные принципы должны быть наряжены в эмоциональные одежды. Третья, и может быть, основная: должен быть предложен основополагающий принцип, очевидная ценность, которая может стать базой, путеводной звездой, ориентиром (Ради чего?).

На этот счет у меня есть идея, может, и никудышная, я бы назвал ее так: принцип родовой целесообразности. Человеческий род в целом, народы, его составляющие, общества и государства так же, как один отдельный организм, стремится к жизни, хотя бывают случаи самоубийства, но это не в счет. Инстинкт самосохранения по закону больших чисел присущ всему живому. Риск погибнуть чаще удерживает от авантюр, и лишь иногда нет.

Может быть, генетически в личности заложено, как какая-то функция цели, стремление к сохранению не только себя самой и своей семьи, не только своей солидарной группы, но также и своего народа, всего человечества?

В статье, опубликованной лет десять назад, Эфроимсон убедительно показал естественность наряду с чувствами эгоизма врожденных альтруистических задатков. Принцип родовой целесообразности наряду с принципами общежития, а может быть и какие-то другие, могли бы, мне кажется, лечь в основу положительной этической системы. При этом может быть показана рациональность большинства положений религиозной этики.

Ланцелот. Нам нельзя будет уйти... Работа предстоит мелкая. Хуже вышивания. В каждом из них придется убить дракона...

Садовник. Но будьте терпеливы, господин Ланцелот... Ведь если вдуматься, то люди, в сущности, может быть, пожалуй, со всеми оговорками, заслуживают тщательного ухода".

Я долго думал, что на это ответить. Автор ждал от меня разработки принципов и правил. А я в последние 20 лет думаю о другом: что делать, когда принципы и правила сталкиваются, т.е. в ситуации, которую называют "конфликтом законов". В 1956 г., в одном случае, о котором когда-нибудь расскажу, я вынужден был выбирать между добром и добром (а это значит - между злом и злом), и с тех пор убежден, что именно такие нравственные проблемы самые трудные. Когда речь идет о мужестве и трусости, чести и бесчестья, выбор сделать (мне, по крайней мере) несравненно легче... Но выбрать между добром и добром... Тут нужно напряжение всего существа, до каких-то иррациональных глубин, где и принципов никаких не остается. И разрабатывать нечего, потому что каждый случай - особый, уникальный, неповторимый.

Может быть, Иисус недаром предпочитал притчи общим правилам (в которых разум будто бы не зависим от обстоятельств) и много раз нарушал закон, который пришел исполнить. Видимо, есть какой-то порок во всех общих принципах, правилах, законах. Какая-то недостаточность, неточность. Видимо, недаром Конфунций был врагом писаных законов, требуя от мудрого глубоко изучить предание и потом находить уникальное решение в каждом уникальном случае. Это не аморализм, скорее алегизм. Конфуций не был аморалистом. Глубоко аморальны были легисты, законники, противники Конфуция, сжигавшие его книги (как впоследствии это делали фашисты). И хотя спор Христа с законниками не так прост (еврейские законники были на свой лад тоже моральны, я думаю, что мораль благодати выше, чем мораль закона. И для правильного нравственного выбора недостаточно иметь законы, принципы, заповеди. Я знаю, что переход от обрядов и табу к заповедям (сформулированным в более общих чертах) был рискованным делом; а превосходство благодати над законом - еще более рискованным принципом. Религии закона куда лучше удерживают от пьянства, от разврата, чем благодать... И все же мне не хотелось бы возвращаться назад. То, что верно было вчера, неверно сегодня. То, что верно было для Ивана, неверно для Петра. Я не вижу спасения от бездны нравственного выбора.

Я верю в способность человека решать, когда соблюдать заповеди (дающие скорее координаты, чем траекторию нравственной линии), а когда взять на себя ответственность за нарушение закона. Можно украсть, если альтернатива - голодная смерть. Берешь на свою душу меньший грех, чтобы не совершать большего (самоубийства, убийства голодом своих детей и пр.). Можно убить и даже не только защищаясь - мне жаль, что бомба полковника Штауфенберга не пришибла Гитлера. Можно прелюбы сотворить, если любовь - как у Паоло к Франческе; можно любить Жюльена Сореля с благоговением и страхом, подобающими только Богу (слова мадам де Реналь), и это окажется путем к Богу. Тот, кто не идет на риск нравственного выбора, зарывает в землю свой талант. В Гефсиманском саду родился новый нравственный порядок - для иудеев соблазн, для эллинов - безумие. И этот порядок требует личного нравственного риска.

Мы живем в мире, где законы сталкиваются, спорят друг с другом. И мы должны понять: безгрешного выбора нет, безупречно разумного выбора нет. Мы должны быть готовы решать так, как хорошо выбранные присяжные - из глубины сердца. Допуская право сказать явному преступнику: не виновен.

Есть только одно неколебимое основание: так я стою и не могу иначе. Из этого Лютерова решения вырос хорал, который Энгельс назвал Марсельезой XVI века: "Бог - наша крепость". Из этого выросла "протестантская этика", перевернувшая и заново скрепившая Запад...

Чтобы яснее очертить выбор, пред которым мы стоим, надо очертить не отвлеченное тоталитарное общество, а наше. Мой корреспондент пишет, например:

"Законы должны выглядеть как можно более гуманно. Для развязывания же рук эти законы формулируются так, чтобы они не мешали осуществлять деспотическую власть. Все же есть границы и казуистики. Приходится многократно писаные законы нарушать, издавать секретные законы-инструкции, осуществлять карательные действия по устным распоряжениям и даже намекам. А поскольку в большой системе секреты крайне трудно сохраняются, то попытки скрыть беззаконие требует новых незаконных действий, и власть обречена пребывать в этом порочном кругу".

Это верно, но совсем не обязательно для тоталитаризма вообще, в любом месте и времени. В гитлеровском государстве законы были довольно откровенны. Например, расизм имел форму закона, и этот закон строго соблюдался, в гитлеровских лагерях евреи сидели не как сионисты или космополиты; в графе "состав преступления" писалось просто: еврей (графа "национальность" заполнялась по стране, откуда прибыл). А у нас никак нельзя написать на дверях математического факультета МГУ им.Ломоносова: "Juden verboten". Это противоречило бы принципам пролетарского интернационализма и положению нашей страны в авангарде передового человечества. У нас все граждане имеют равное право на образование, но закон не выполняется.

Кое-что можно объяснить традицией. Россия привыкла к неисполнению законов. Еще граф Капнист писал: Законы святы,/Да исполнители - лихие супостаты.

Но суть дела, кажется, не в этом. Суть в том, что советская власть с первых шагов нашла опору не в привычках, не в традициях, не в прошлом (как царская власть), а в будущем. Ленин верил (и публично обещал), что мы построим социализм, и при социализме из золота будут делать общественные уборные. Ради этого новая власть устраняла препятствия со своего пути с решимостью, почти неслыханной в истории. Но построить из золота общественные уборные все-таки не удалось. Тогда Сталин, гениальный политик, нашел гениальный выход из положения: учеников Ленина, помнивших, что при социализме из золота будут делать общественные уборные, расстреляли за неверие в возможность построения социализма в одной, отдельно взятой стране. После этого мы поверили, что социализм построен. Я сам поверил. Я входил в обыкновенный писсуар, но чувствовал себя обязанным чувствовать, что это не капиталистический писсуар, а социалистический: ведь у нас общественная собственность на средства производства! Хотя форма и запах остались решительно такими же, как в прошлом, когда человек угнетал человека.

Необходимость описывать настоящее в терминах будущего до сих пор перегружает нашу жизнь ритуальными словами и жестами. Мы верны идеалам демократии и поэтому выбираем депутатов Верховного и других Cоветов, но выбираем одного депутата из одного, т.е. совершаем акт, прямо противоречащий словарному смыслу слова "выбор". Сталинская (написанная Бухариным) конституция наделила нас кучей прав, но потребовать реализации этих прав мог только сумасшедший. Новая конституция переписана так, чтобы несколько приблизиться к реальности, но совершенное совпадение с настоящим в советской системе права немыслимо. Только идеальное будущее может оправдать все, что совершилось с 1918 по 1922 гг., а потом - с 1929 по 1953 гг. Это и политика правительства, и самосознание массы. Даже оппозиция, если она ищет массовой поддержки и обращается к массам, как Шиманов, - не может теперь отказаться от светлого будущего и предлагает только заменить обещание всемирной коммунистической империи (со столицей в Москве) обещанием всемирной православной империи (со столицей там же; а четвертому, китайскому Риму - не бывать!).

Из этой общей характеристики советского государства и права вытекает и характер частных законов. У нас законы принимаются не так, как на Западе, с намерением выполнять их по-шейлоковски точно и сухо, а с некоторым КПД, который устанавливается негласными инструкциями и устными указаниями. Есть законы, которые положено выполнять на 1%, на 5%. Это выглядит, как злоупотребление. Но только диссиденты могут добиваться строгого выполнения советских государственных законов, не понимая, что это антисоветское и антигосударственное требование. Допустите на миг, что все законы о государственных злоупотреблениях и расхищения социалистической собственности начнут применяться на всю катушку... Не хватило бы ни судов, ни конвоя. Кто остался бы на заводах? На полях? Кто стал бы кормить профессоров и ученых, несовершеннолетних, престарелых, не занимающихся хищением и не совершающих злоупотреблений. Очевидно, принцип низкого КПД закона сегодня необходим, и если в университет пускают с отбором или на открытый процесс открыто пускают двоих, а 38 - по билетикам, то это не какое-то особенное злоупотребление, а органическая часть целого. Народ интуитивно сознает это и говорит: "Строя не переделаешь!"

В каждом обществе есть условности, которые большинство соблюдает. Такой условностью была когда-то добровольная подписка на заем, потом субботники. Такая условность - выборы. Но тяжелее всего спектакль, в котором подданные империи должны делать вид, что они граждане и горячо одобряют, гневно осуждают, клеймят позором, возмущены книгой, стыдятся за академика Сахарова и т.п. Многие проделывают это с легкостью, примерно так, как пожилая дама полусвета советовала молодым: "Мое правило, девочки, не суетиться под клиентом". Но есть какой-то слой нашего общества, которому эти условности (на языке диссидентов - это лицемерие и ложь) невыносимы. И для этих людей, которым досталось совести несколько больше, чем нужно для благополучной жизни, возникает проблема неучастия во лжи. Сплошь и рядом проблема переплетается с проблемой профессиональной честности. Учитель уверен, что школы работали бы лучше, если бы не борьба за качество учебы (т.е. запрещение ставить двойки и резкое ограничение права ставить тройки). Хозяйственник убежден, что заводы работали бы лучше, если бы не запрещение показывать выполнение плана ниже 100%, и другие условности, делающие всякий учет липой и всякую обратную связь между планом и реальностью фикцией. Это явно тревожит и моего корреспондента. Он пишет:

"Крайне ослабленная обратная связь, в основном, из-за отсутствия гласной оппозиции, приводит к частым и тяжелым ошибкам, к снижению эффективности управления хозяйством. Неминуемо стимулируется преимущественно положительная информация для верхушки, т.е., по существу, ее дезинформация о положении дел. Приспособительные реакции на изменение ситуации замедляются. У правителей создается иллюзия, что они правят. Государство же при этом все быстрее катится под уклон, и только богатое наследство позволяет в какой-то мере замедлить этот процесс хозяйственной и культурной деградации.

Ощущение неблагополучия пронизывает при этом практически всех. Осознание кризиса, однако, может быть временно заглушено и уйти в подсознательное. Импульсы напускного оптимизма, бравурные марши и всплески восторгов по поводу каких-либо успехов науки, спорта, призывы к патриотизму и т.д., становятся обычно все более частыми, назойливыми и раздражающими, причем имеет место привыкание сознания большинства людей к этим средствам, подобно тому, как организм привыкает к некоторым видам лекарства, когда требуются все большие и большие дозы".

Что же делать? Ведь систему сразу не переменишь. Это всенародное убеждение и за ним стоит всеобщий страх внезапных, катастрофических перемен, слишком еще свежа память революции - самого быстрого и, как считал Ленин, безболезненного скачка в будущее. Значит, постепенные перемены, но они возможны только в исторически сложившихся рамках. Приходится выбирать путь правды в системе, немыслимой без неправды, идти вверх по эскалатору, движущемуся вниз. Идеального способа такого движения нет, каждый прыгает по-своему. Можно ограничиться тем, чтобы не одобрять, не осуждать, не клеймить и т.п., но и не протестовать, а только честно делать свое профессиональное дело. Это терпится (хотя не поощряется). Я знаю нескольких ученых и художников, добившихся славы, хотя никогда не одобряли, не осуждали, не клеймили и т.п. На худой конец, можно прожить и без славы; лишь бы не без чести. Это модель Санчо Пансы: сочувствовать Дон Кихоту, но не бросаться на ветряные мельницы. С риском опуститься до обывательской трусости. Вторая модель - героическая, донкихотская: протестовать. Рискуя тем, что протест съест тебя целиком и на профессиональное твое дело - учить, лечить и пр. - не останется ни времени, ни сил. Моя собственная позиция - не первая, и не вторая, а какая-то полуторная. Я стараюсь по возможности сохранить покой, в котором складываются мои мысли. Но иногда мне это не удается, и я пишу вещи, которые задевают запретное. Защищать мою позицию невозможно: она нелогична. Впрочем, я считаю, что личность иногда вправе пренебрегать логикой.

Дело, однако, не во мне, а во всех, стоящих перед выбором: или Дон Кихот, или Санчо Панса. Я им могу посоветовать только одно: быть самими собой. Только в самом себе человек может почувствовать и познать, что ему запрещено (хотя другому разрешено), а что разрешено (хотя другому не дозволено). Нельзя принимать на себя такого греха, такого компромисса, который твоя душа не вынесет, погибнет под его тяжестью. Хоть для другого этот грех выносим, а невыносимо то, что ты как раз вынесешь. Этика патриархов (Исаака или Иакова) замкнута на семье; этика пророков - на обществе. Какова моя этика - это только я могу узнать, и часто только после нескольких ложных шагов, попробовав и почувствовав: нет, этого я не могу, это не для меня. У меня нет общего предпочтения ни к рыцарю на его Росинанте, ни к оруженосцу на его ослике. Только бы каждый оставался самим собой. Только бы он понимал несовершенство своего выбора и не гордился ни храбростью, ни разумом. А напротив: сознавал моральные слабости и опасности своей позиции. Кажется, что Дон Кихот во всех своих безумиях нравственно безупречен, но мы просто не берем всерьез огорчений, которые он доставляет своей племяннице. А если у Дон Кихота дети? А если предположить, что волшебники существуют на самом деле? И они взяли заложником брата? Или приходилось вызывать неотложку к матери, когда слуги волшебников роются в рыцарских романах - нет ли там какой клеветы на волшебное ремесло? Подлинный Дон Кихот все равно, как бы ни рвалось его сердце, выедет на штурм ветряных мельниц, хотя подвиги его видимо бесполезны, и снова и снова узники святой Германдалы забросают рыцаря грязью. Но даже если донкихотство необходимо и оправдано (а я склоняюсь к тому, что это так и есть), нельзя быть хорошим Дон Кихотом, не будучи плохим домоседом.

Мне кажется, что со стороны здесь судить очень трудно и легко ошибиться. Да и самому нетрудно ошибиться. Как знать, на самом ли деле ты Дон Кихот? Мог бы ты прожить без шлема Мамбрина?.. Готов ли ты пожертвовать не только собой, а отцом (который не доживет до твоего освобождения), своим братом?

У тебя есть право на выбор. Но у тебя нет безупречного выбора. Любой твой выбор ведет к греху и к покаянию в грехе. Нет единого нравственного образа для всех и каждого. Хасидский цадик Зуся говорил: "Бог не хочет от меня, чтобы я был Моисеем, он хочет, чтобы я был Зусей". Мартин Бубер это поясняет: в каждом человеке совершается судьба Бога. В каждом по-своему. "Мир - не игра Бога, а судьба Бога".

В 1941 году я познакомился с русским Санчой Пансой. Его звали Сорокиным. Он был сержантом, и командиром отделения в 3-й дивизии московских рабочих. А взводом командовал Савицкий, уверявший, что он - тот самый Савицкий, комдив в Первой Конной. Может быть, его списали вчистую как психически больного. Приказания Савицкий отдавал иногда совершенно безрассудные, но Сорокин с ним никогда не спорил. Он объяснял моему старшему товарищу: если начальник велит лезть на стену - не спорь! Начни сколачивать лестницу, искать гвозди... В конце концов сам поймет, что на стену лезть незачем...

Сорокин не был циником; он просто обладает здравым смыслом. В феврале, по дороге на Северо-Западный фронт, новый командир взвода, не любивший очкастых, дал мне наряд вне очереди. Сорокин со швейковским усердием сказал: "Есть, наряд вне очереди!" И выполнил приказание по-швейковски: поставил меня дежурить у пирамиды с оружием первым, когда спать еще не хотелось... На другой день ему стало жаль остальных, дежуривших ночью, и он поворчал на меня (не будь моего наряда вне очереди, часового - в тыловой русской избе - можно было и вовсе не ставить). Нравственное чувство Сорокина было причудливым и ворчливым, но совершенно живым.

В рассказах его все выглядело скорее забавным, чем страшным. Например, 1919 (или 20-м) Сорокин был дезертиром. Таких дезертиров (молодых крестьянских парней, уклонявшихся от призыва) набралось в лесу несколько сот. Сидели они, сидели - и вдруг решили: "Возьмем город Сапожок!" И взяли. Два или три дня гуляли, пили самогон. Потом пришла воинская команда, дала залп. Дезертиры сдались. Тут же их одели в серые шинели, и стали они красноармейцами. Никакой морали к этому, никакого осуждения дезертирства Сорокин не прибавлял. Не осуждал он и усмирение бунта. Парням естественно оставаться поближе к девкам, а не в армию идти. Власть естественно заставляет себя слушаться. Логически из этого вытекало "неприсоединение". Но 16 октября, когда Сталин бежал из Москвы, Сорокин ушел с завода (где у него была броня) в ополчение. Помню, как он бодро чистил свою канадскую винтовку (трехлинеек для защиты первопрестольной не нашлось), напевая под нос любимый частушечный припев:

Ай, тапы, тапы, тапы,/Что наделали клопы!

Сорокин не был героем. В бою он не испытывал романтического подъема, не чувствовал величия истории и т.п. интеллигентских эмоций. Был скорее мрачноват и ворчлив. Но за солдатами своего отделения следил, как курица за цыплятами, и был там, где следовало быть.

Мне кажется, ни одно общество не может обойтись без Сорокиных. Сорокины есть и в деревне, и в городе. Я встречал малограмотных и ученых Сорокиных, русских и евреев. Подписывать протесты они не будут, но применять сомнительное лекарство, на котором директор института хочет проехать в Академию медицинских наук, тоже не будут. Правда на уровне малых дел достигается ими за счет конформизма в больших. Врач, учитель, артист вынуждены к известному конформизму (часто - с тошнотой в горле). Это так же не вполне хорошо, как не вполне хорошо стать изгоем и этой ценой получить возможность говорить свою правду в большой политике. Что лучше? - То, что подсказано изнутри.

Когда шло массовое бегство из Восточной Германии в Западную, Аденауэр призвал врачей оставаться на месте. Он хорошо понимал, что это значило: повторять известные формулы, участвовать в голосовании и т.п. Я думаю, этика Аденауэра допустима для нескольких профессий. Актер не может сыграть свою роль в стол. Нельзя посмертно давать уроки, лечить больных. Профессиональная этика, верность своему призванию вступает здесь в конфликт с нравственно-политическим долгом, и каждый волен выбрать одну или другую жертву. Прав и тот, кто бросил школу, не в силах больше лгать, и тот, кто остался и давится, произнося время от времени некоторые слова, чтобы сохранить возможность учить детей. Делайте свой выбор и не навязывайте его другим.

Рубеж порядочности проходит здесь не по линии ложь-правда, а по другой: ложь во спасение (как у постели безнадежного больного) и ложь с наигранным энтузиазмом. Какой-то известный артист (к счастью для него я забыл его фамилию) выступал по телевидению с истерической речью против диссидентов; меня чуть не стошнило.

По отношению к таким деятелям Солженицын с его ригоризмом жизни не по лжи прав. Когда варвары взяли Иппон и многие девственницы были изнасилованы, Августин признал грешными тех, кто в момент насилия вошел во вкус своей женской роли и выполнили ее с артистизмом. Я думаю, что этот пример подходит к интеллигентам 4-го сорта, подмахивающим насилию перед голубым экраном.

К профессиям, допускающим уединенный труд (писателя, художника, теоретика), требования строже. То, что простительно учителю, непростительно писателю. Mожно писать в стол. Можно печататься за рубежом. Можно печататься посмертно. Я не осуждаю умолчания и сглаживания острых углов в тексте: печатный станок стоит уступок. Но публицистика Чингиза Айтматова - мерзость. И даже более сдержанные выступления,- например, интервью Трифонова в "Иностранной литературе" 1978 или вопрос Винокурова - как обстоит в США с правами индейцев? - по-моему, неприличны.

Я сознательно избегаю правил, даю только примеры. К сожалению, не могу дать примеров хозяйственной этики. Не хватает опыта. Но думаю, что и в колхозе, и на заводе можно найти какой-то путь между Сциллой и Харибдой. Вернее - находить его в каждом данном случае. Если, конечно, не искать того, чего нельзя найти: жизни без греха.

Солженицын в "Теленке" приводит несколько примеров, как он разрывался между ответственностью за чемоданчик и желанием дать в морду хулигану, как он колебался, выступать или не выступать в августе 1968 г. и т.п. Этот внутренний конфликт гораздо поучительнее, чем правда жизни не по лжи. Безгрешные нравственные решения - редкость. Поэтому и святым подобает "держать ум свой во аде и не отчаиваться" (как посоветовал Христос в видении схимонаха Силуана). Заповедь означает только презумпцию, предпочтение принципа (не убий, не укради и т.п.). Она не превращает человека в машину, запрограммированную табу, не освобождает от ответственности нравственного выбора, поисков духа закона, который может и не подтвердить букву закона.

Наш выбор - это всегда личный выбор, и никому нельзя его навязывать. Хотя хороший человек или хорошая книга могут иногда сыграть роль Сократа, роль повивальной бабки: помочь решению родиться на свет. Книга, попавшаяся под руку в нужный час, когда душа чего-то подобного искала. Так, Вам подошла книга (или статья) Эфраимсона. Вы искали разумного основания для своего нравственного порыва и нашли его. А другой найдет поддержку еще в чем-то.

Может ли книга вызвать массовую реакцию? - Может. Вспомните впечатления от книги Чернышевского "Что делать?" Целое поколение нашло там свои образцы: Рахметов, Лопухов, Кирсанов, Вера Павловна.

Потребность в новой норме была так велика, что художественное несовершенство романа не имело значения. Целое поколение рванулось за Чернышевским. Набоков прав, сделав Чернышевского, а не Ленина, героем "Дара". Нравственный импульс революции задан в "Что делать" Чернышевского; "Что делать" Ленина - только политическая разработка импульса. И вот сейчас, через сто с лишним лет после первого "Что делать" и через 75 лет после второго, - что же делать? Мне кажется, что открытый, больной вопрос о путях совести больше дает, чем любая система оправдания добра. И чем труднее, чем больнее жить - тем может быть ближе к правде. Поэт Коржавин почувствовал это, когда уехал. Он пишет оттуда про нас:

...Там стыдно жить - пусть Бог меня простит.
Там ложь, как топь, и в топь ведет дорога?
Но там толкает к откровенью стыд?
И стыд приводит к постиженью Бога...

2. Уже написав все это вчера, прочел материалы дискуссии, завязанной Буржуадемовым вокруг "Жить не по лжи". Дискуссия понравилась разнообразием мнений и попыткой терпимости, рискну сказать: переходом от фанатизма идеи к чуткой осторожности. Но ни один переход не совершается сразу; и упорство, с которым Буржуадемов вновь и вновь возвращается к своему единственно правильному социальному рецепту, принадлежит вчерашнему дню.

Этот рецепт можно кратко выразить формулой: капитализм есть спекуляция минус советская власть. На бумаге вычитание делается с большой легкостью. Но я хотел бы сперва отставить положительную программу в сторону и поддержать то, что мне по душе: критику морального ригоризма.

Ригоризм, по-моему, очень сомнительная ценность. Ригоризм - это жесткость, ригидность, фронтальность мысли. Ложь для нее всегда впереди, перед глазами; ригорист бичует Ложь, не замечая, как она подкралась сзади, уселась в нем самом. Приемы полемики Солженицына с образованцами (в той самой статье, где сформулированы правила жизни не по лжи), а также в полемике с Синявским - очень убедительный и печальный пример.

Корректность в споре с идейным противником становится ненужной, если ложь - абсолютная ложь и правда - абсолютная правда. Разве еврейские пророки были корректны к язычеству? Разве можно сулить о культуре Эсхила, Фидия, Сократа, о том же Вавилоне по Библии? Так же некорректен Солженицын. Охваченный пророческим вдохновением, он не хочет и, пожалуй, даже не может вдумываться в контекст чужой речи. Восприятие ее - точечное, т.е. схватываются отдельные слова. Одна фраза может заслонить статью. Текст не столько нарочно дробится на отдельные обломки, сколько так и воспринимается - обломками, кусочками, годными или негодными для своей мозаики. Негодное отбрасывается. Солженицын полностью обошел суть "Литературного процесса" Синявского, обошел мою попытку подойти к определению интеллигенции: ответил только, что я много об этом рассуждаю, но не процитировал по сути - ничего. Искусственно созданный вакуум заполняется потом вырванными из контекста и получившими новый смысл фрагментами, иногда - одним фрагментом ("Россия - мать, Россия - сука"). Так все идейное богатство "Вех" было в свое время сведено к одной фразе "Мы должны быть благодарны правительству, что оно штыками оградило нас от ярости народной".

Деятельность Солженицына имеет такой характер и такой масштаб, что раздражение, которое он вызывает, постепенно гаснет. Так, в 1969 г., редактируя "Человека ниоткуда", я убрал все места, способные задеть писателя ("Человек без прилагательного" был опубликован не по моей воле); и в послесловии я прямо предлагал мир всем честным почвенникам (разумея прежде всего его). Так и сейчас я решил отложить и обречь "грызущей критике мышей" свыше ста страниц разбора полемических приемов Солженицына, с точным сопоставлением цитат. В "Сне о справедливом возмездии" я критикую идеи, не приемы борьбы. Но обсуждение проблем морального ригоризма заставило меня вспомнить проделанную работу и очень коротко изложить ее. Мне кажется, полемика Солженицына - слишком яркий, слишком значительный пример, чтобы обходить ее.

Ригоризм выступает в истории то как пророческий гнев, то как пуританство, то как фарисейство; в крайних случаях легко их различать, но иногда очень многое совмещается в одном характере. Когда Аллах повелел Мохаммеду развести племянника с красавицей женой и жениться на ней самому, трудно поверить, что это на самом деле был голос Бога. Скорее привычка смешивать свой внутренний голос с Божьим обманула пророка. И это - не единственный случай самообмана. Исторические фарисеи (из которых вышел апостол Павел) часто были пуританами, а пуритане изображаются Шекспиром, Шериданом и др., как фарисеи в евангельском смысле слова. Для нравственного развития личности - плодотворнее позиция мытаря; и я с сочувствием встретил в одном из откликов, помещенных в буржуадемовских сборниках, нечаянное переложение молитвы мытаря на секуляризованный язык: "их души будут постоянно раздираться тягой к любимой науке с требованиями совести, нравственной борьбы; они будут постоянно колебаться, не останавливаясь ни на одном крайнем решении... Только такая осторожная и мучительная позиция, когда ты и начальству не угоден, и себе самому кажешься трусом, только она позволяет сохранить и развить науку, труд и саму жизнь..."

Это очень близко к "Человеку ниоткуда". И если Солженицын прочтет Сокирко, он обрушится на него так же, как обрушился на мои позиции, искажая и превращая их в карикатуру... И опять никто не заметит накладных расходов, пророческого пафоса и внутренней эволюции Солженицына от самосознания кающегося грешника (во многих главах "Архипелага") к самосознанию, выраженному в "Глыбах". Замечательно, что многие противники Буржуадемова цитируют в защиту "Глыб" - "Архипелаг", с которым никто не спорит, цитируют давешнего Солженицына, от которого нынешний так же далек, как Мохаммед в Медине от Мохаммеда в ущелье Хира, трепетно слушавшего Бога.

Трудность здесь в том, что и Мохаммед, и Солженицын остаются искренними. Они не становятся в позу пророков; они подлинные пророки. Но иногда их захватывает "двойная мысль", как бы попутно воспользоваться своим пророческим вдохновением ради частной выгоды. Солженицын, действительно, рассердился на Терца за "Россию-суку" - и тут же воспользовался своим гневом, чтобы избавиться от необходимости отвечать на колкости Синявского*. Такой же характер имеют некоторые иеремиады в "Образованщине".

*) Адресованные лично писателю Солженицыну, а не народу.

Размышления над творчеством Солженицына - один из главных факторов, убавивших мою общественную активность. Я понимаю, что ригоризм может потрясти и перевернуть мир; но я не верю, что ригоризм способен утвердить на земле правду. Павки Корчагины были ригористами. Сейчас новые ригористы призывают, чтобы разрушить хрустальный дворец. Что же они построят? Впрочем, это отдаленная опасность. Гораздо ближе другая: отзовизм, сектантская замкнутость. Община раскольников, не желающих садиться с табачниками за один стол.

В Буржуадемове привлекает какая-то пантагрюэлевская готовность принять жизнь во всех ее, самых панурговских, самых грязных проявлениях. Но я с огорчением должен признаться, что некоторые формы жизни, подымаемые им на щит, не вызывают у меня сочувствия. Можно стоически признать неизбежность народного воровства, туфты, халтуры; но от этого еще очень далеко до надежд, что спекуляция приведет к светлому будущему. Да и светлое ли это будущее - капитализм?

Вспоминается один из последних моих разговоров с Петром Григорьевичем Григоренко.

- Я не ленинец и даже не марксист,- сказал Петр Григорьевич. - Но я остаюсь коммунистом.

- Объясните, что Вы думаете,- попросил я его.

- То, что капитализм мне тоже не нравится...

Можно спорить, хорошо ли Петр Григорьевич выбирал слова. Но чувство жизни, которое стоит за его словами, мне понятно. А чувство Буржуадемова кажется мне экзальтацией от изобретенной им формулы; опьянение Ответом, заслонившем Вопрос.

Понятно, что крестьянин в сталинские годы не мог не воровать зерно. Иначе бы он погиб с голоду, и с ним - вся держава, которую он кормил. Понятно, что и сегодня без "левой" экономической деятельности страна не проживет. Это обсуждалось на Западе, и Поланьи (экономист венгерского происхождения, пишущий по-английски) доказывал, что без ублюдочного капитализма толкачей и спекулянтов реальный социализм невозможен. Но Поланьи (если я верно его понял), не считал, что из этого следует неизбежность перехода к нормальному капитализму.

Стремление к наживе известно многим цивилизациям. Иногда оно создает устойчивые социальные формы и своеобразную хозяйственную этику. Мощная китайская организация торговцев солью, обходивших государственную монополию, была бы немыслима без корпоративной честности, верности обетам, мужества при пытках. Но все эти и подобные левые формы деятельности нигде не дали капитализма. Капитализм возник один раз - в Европе. И только одна незападная страна полностью усвоила капитализм (Япония). В России капитализм прививался плохо, как-то боком. Капиталистическая экономика росла, но не хватало капиталистической психологии. И новая надстройка не выросла из нового базиса. Напротив, добуржуазная социальная психология опрокинула капиталистическую экономику и создала какой-то гибрид западной утопии с допетровской почвой.

К.Буржуадемов ссылается на мой доклад "Некоторые общие черты модернизации незападных стран" (1970, напеч. в 1975г.). Но я не утверждал, что модернизация непременно приведет к нормальному (западному) капитализму. Я считаю характерной для незападных стран то, что немцы называют "диктатурой развития" (которая очень легко становится диктатурой застоя, возрождением традиций азиатских империй). В "Сне о справедливом возмездии" я высказал предположение, что диктатура застоя может оказаться победительницей в глобальном соревновании двух систем,- если экологический кризис на самом деле потребует нулевого роста. Это неприятная, но реальная перспектива.

Римская империя заменила римскую республику не потому, что империя вообще лучше, а потому, что в новых условиях республика потеряла почву.

Разумеется, экономический тупик - только предположение и довольно мрачное. Но оно не менее вероятно, чем расцвет частной инициативы. Какая-то легализация этой инициативы - хорошее и, мне кажется, выполнимое дело. Но откуда берется уверенность Буржуадемова, что халтура и воровство приведут к нравственному возрождению русского народа? От доброты сердечной,- и может быть еще от нового поворота старого силлогизма (доставшегося в наследство от кающихся дворян):

То, что делает народ, хорошо./Народ спекулирует.Не будем осуждать его. Будем сами спекулировать!

Первый вывод верен, второй неверен. Интеллигент неправ в своем презрении к наличному бытию народности (при самом иногда высоком мнении о Народе с большой буквы). Народ живет так, как живется. Но интеллигент должен жить иначе. Даже если воровство и халтура прогрессивны,- не наше это дело. Я бы дал медаль фуражечнику Исрису, а ему дали 10 лет за то, что он талантливо расклеивал материал, экономил шерсть и сбывал ее по твердым ценам через ларек (к своей выгоде и к благу потребителя). Однако лично Исрис был мне неприятен (бездуховное существо); и я ему тоже (плохой еврей). Наши сферы жизни пересеклись только в одном месте: в лагере.

В этом лагере я прямо из карантина угодил в нормировщики подсобных мастерских и несколько месяцев ежедневно рисковал ее (эту работу-Л.Т)потерять, упорно не давая лапу (взятку) старшим придуркам. Деньги у меня были на счету, на общие работы не хотелось, но давать взятку еще больше не хотелось. Каждый вечер старший нормировщик Зуев браковал рабочий листок, и я до 11 часов исправлял свои ошибки, но продержался до ревизии старшего бухгалтера Малиновского, грозы жуликов, наотрез отказавшегося составить акт на мои мелкие промахи (Малиновский oтсидел по 58-й и Зуева видел насквозь). Нечего говорить, что попытки работяг угостить меня я отклонял. На нашем счастливом острове не было котловки, была гарантийка (трехразовая горячая пища и 800 г. хлеба при выполнении нормы хотя бы на 50%). Портные и сапожники халтурили ради поллитра вологодского сучка, примерного эквивалента фуражки или тапочек. Цены на эти изделия, пронесенные в зону, совпадали (25 рб - т.е. 2р.50к., за зоной такой сучок стоил 20 рб., 20%-плата за страх). Мне вся эта прогрессивная рыночная экономика была ни к чему. Я не мешал ей и не помогал. Изо всех работяг я подружился с одним - столяром В.И.Коршуновым, но он не был халтурщиком.

Портной Майзер, любивший поговорить со мной иногда по душам, как еврей с евреем, элегически вспоминал времена прежнего нормировщика, фальшивомонетчика (подделывателя облигаций) Татынского. Это был золотой век. Но я понимаю (добавлял Майзер), что интеллигент на это не способен. Еврейский ремесленник действительно понимал это. Раввин не спекулирует. Народ толчется на рынке - это его гешефт. Но у раввина свое дело - тора, талмуд, хейдер.

Не знаю, какая кровь течет в моих жилах. Мой дед был наборщиком. Но что-то от раввинской психологии во мне есть. Я никогда не испытывал потребности опроститься и избрать своим идеалом Платона Каратаева, Ивана Денисовича или сапожника, сшившего пару левых сапог.

Прогуливаясь по дорожкам ОЛПа №2 (как это описано в "Пережитых абстракциях" "Неопубликованное", Мюнхен, 1972), я построил концепцию, что все население можно рассматривать как потенциальных преступников, социально близких и социально чуждых. Социально близкие - стихийные материалисты, экономика для них первична. При хорошей плате они вполне лояльны. (Солженицын описывает своего фронтового друга, крестьянина, рассказывавшего ему об ужасах коллективизации. За хороший оклад он стал гебешником. Это типичный случай социально близкого...) Но, к сожалению, хороших окладов на всех не хватает. Поэтому большинство социально близких приворовывает. Если они воруют не по чину и живут богаче своих начальников или если они просто попались под руку с мешком колхозной пшеницы, как Ваня Тарантаев, труд которого я нормировал,- их сажают. Но классовой ненависти между социально близкими з/к и социально близкими вохровцами нет. Их легко поменять местами, послав Ваню Тарантаева в школу НКВД, а старшего надзирателя Корнейко уволив за пьянство. Большинство пленников - тоже социально близкие, но им не повезло... Не будь войны - попались бы на хищении социалистической собственности и тянули бы срока по другим статьям, полегче, чем 58-1б. Здесь необходимость выступает в форме случайности (от сумы и тюрьмы - не зарекайся).

Другое дело - социально чуждые. Они потому и чуждые, что экономический стимул для них не решает. Социально чуждый - стихийный идеалист. Он понимает, что без воровства и лжи не проживешь, но воровать почему-то не может (даже если оправдывает воровство, как Буржуадемов. Поставь Буржуадемова завскладом - ничего не возьмет. Разве из принципа, как Раскольников убил свою старушку. Вместо того чтобы помалкивать, он философствует о необходимости и нравственной допустимости воровства). И лгать социально чуждому тоже трудно, мерзко. Цитировать народную поговорку легко: "Не вкрадешь та не сбрэши - не прокормишь ни души"*

*) Пытаюсь передать кубанское произношение.

Но жить в духе народной морали он не может. Западный психолог описал бы социально чуждого как больного, страдающего от комплекса неполноценности перед нормальными, приспособившимися к обществу людьми и компенсирующего себя за экономическую импотентность актами идеологической агрессии. Социально чуждый - как волк: сколько его ни корми, все равно в лес смотрит...

Вспоминая испанский роман XVII в., возникший в ситуации, довольно близкой к нынешней русской, можно условно поделить социально близких на дураков и плутов. Дураки подвергаются эксплуатации не за то, что родились дураками (анкетных препятствий к выдвижению нет), а за то, что остались дураками и не сумели попасть в плуты. Кто смел, тот два съел. Оставшиеся без большого куска, потихоньку тащат маленькие, тащат по-дурацки, пропивая все, что сразу не съели, и оставаясь бедняками. В своих бедах они винят жидов или негров, которым идет все русское масло. То же думают, или, по крайней мере, говорят, плуты. Противоречия между дураками и плутами есть, иногда даже очень острые, но дураки понимают плутов. И плуты понимают дураков. Психологической пропасти между ними нет.

Плуты иногда бывают довольно образованными. Редакция "Вопросов истории", подобранная по принципу социальной близости после снятия Бурджалова, очень быстро проворовалась. Но ничего не поделаешь. Руководство культурой интеллигентам нельзя доверять. КВЧ (культурно-воспитательная часть) на нашем ОЛПе ведал педераст, постоянно захваченный своей склонностью, что ему было плевать, какие писать лозунги. Он был ненадежен, как Михалков.

Интеллигенту начальство может доверить другое: кладовую, счетную работу (где легко смухлевать). Интеллигент почти также надежен в смысле воровства, как баптист. Социально чуждые интеллигенты и сектанты-нестяжатели. Кадровая политика в лагерях это учитывала и правильно делала. Я думаю, этих отщепенцев, которых даже лагерь не научил воровать, сама могила не исправит.

У каждой группы - как у каждой касты - своя дхарма, свой долг. Свадхарма мужиков и мещан* - воровать, туфтить, халтурить, но выжить Кто-то должен выжить и в России. Оправдание социально близких - Достоевский говорил, что предпочитает мир со всеми его пороками, но с детьми, - совершенному и безупречному миру без детей. А у интеллигентов - по 1,1 ребенка на семью. Даже по статистике, смешивающей интеллигентов с мещанами.

*) Слово "мужик" употребляю в лагерном смысле: работяга; при случае украдет, но не вор; при случае перекрестится, но не "религиозник". Мещане - неодухотворенная часть образованного слоя ("неинтеллигенты").

Свадхарма интеллигенции - сохранение культуры, в том числе этической. Но не только. Свадхарма сектантов - сохранение веры. Не обрядов, а веры, которая без дел мертва. К сектантам я отношу и церковь катакомб, что с богословской точки зрения неправильно. Но с социологической точки зрения иначе не скажешь. Церковь катакомб - своего рода церковное диссидентство. Солженицын хотел бы, чтобы к ней примкнул и патриарх Пимен. Допустим, Пимен - честный человек. И ему хочется принять мученический венец. О чем он подумает? О том, что 50 млн. человек ходят в церкви, открытые с разрешения властей; и литургию в катакомбы не спрячешь. В катакомбах православие превратится в секту. И вот воображаемый честный Пимен говорит священникам: лгите во спасение, только служите обедни.

Примерно такое же положение у интеллигенции, которую Солженицын смешивает с образованщиной. Она тоже лжет во спасение. На официальном языке это называется протаскиванием идеологической контрабанды, идеологическими диверсиями и т.п. Изворачиваться, "кривляться и паясничать" совсем не сладко. Но науку, школу, театр, кино нельзя затащить в самиздат. Оправдание вавилонской блудницы - в рассказе Битова "Сад", в игре Смоктуновского или Леонова.

Дайте Леонову сыграть Санчо Пансу! Он вам за это еще приплатит. И приврет (в роли Потапова). Приврет минимально, подчеркивая то, что в Потапове правда. Я бы так не сумел. И некоторых фраз, которые Леонов говорит по телеку, не смог бы сказать. Но зато я отказался от возможности читать лекции. Мне так было лучше. А моим несостоявшимся студентам? Вероятно, хуже.

Солженицын говорит, что народ вовсе не участвует в казенной жизни. Если иметь в виду правдоискателей и сектантов, это верно. А если всю необразованную массу, то справедливо только одно: жизнь требует от нее чаще нарушать заповедь "не укради", чем "не лжесвидетельствуй". К образованным слоям требования противоположны. Что лучше - пусть разберутся на небесах. Но не приведи Бог слушать реального Потапова, запущенного в эфир. Он лжет грубо, нагло, нахально. Никаких тормозов, никакой боязни потерять профессиональное чувство правды. Именно Потаповы, выбившиеся из дураков в плуты,- становой хребет Лжи.

Интеллигенция, по крайней мере, сознает, что ходит по лезвию ножа, что лишняя уступка, лишний шаг грозит духовной гибелью. Интеллигент читал когда-то Симонова и видел, как загублен был этот большой дар, как не удается восстановить потерянный когда-то внутренний различитель правды и лжи, как он уже невольно, без всякой выгоды фальшивит. Интеллигент читает Айтматова - и не находит в его последних повестях того, что было в "Прощай, Гюльсары" и в "Белом пароходе".

Интеллигент сознает, что подлость - это подлость, и его мучают неизбежные грехи ремесла. Но он это ремесло не может бросить. Это призвание.

Культура (в отличие от экономики) держится на духовной заинтересованности. И официальная культура, и неофициальная, самиздатская. Я не вижу проку в переводе самиздата на хозрасчет. Социально близкие уже пробовали это делать, и на моих статьях (за которые не сажают) люди зарабатывали. Но я сам этим никогда не стал бы заниматься. Мне кажется, самиздат требует бескорыстия. Кроме того, перевод самиздата на хозрасчет позволит преследовать его, вне зависимости от содержания, за спекуляцию.

Не существует единой дхармы для социально близких и социально чужих. Нет единой морали для разных людей. Кажется, это начинает сознаваться многими. Я с радостью прочел недавно у молодого автора - несколько слов, которыми хочется кончить:

"Нравственно, может быть, подставить другую щеку. Но нравственно, может быть, и ответить оскорбившему. Нравственность абсолютна лишь в Абсолюте. Но ниже она индивидуализируется - вплоть до единственности и неповторимости, и как осуществляется она в каждой личности - на то есть "страшный суд" и "не судите".

Апрель-май 1978 г




предыдущая оглавление следующая


Лицензия Creative Commons
Все материалы сайта доступны по лицензии Creative Commons «Attribution» 4.0 Всемирная.