Я пишу эти записи лишь в июле, когда для меня все уже позади и можно спокойно отдышаться и подумать. Пишу самому себе на память и в поучение. Наверное, покажу близким друзьям. Остальным, уверен, будет неинтересно. Но друзьям, может быть, мой опыт общения с КГБ будет полезен – как для них самих, так и в плане дальнейшего общения со мной.
Прошло время и я уже успел забыть многие детали, возможно и важные. А с другой стороны, это и хорошо: не мешает ненужное, неглавное. В дневнике я могу быть откровенным и субъективным, как мне того хочется. Поэтому я не гарантирую точной передачи всего со мной произошедшего, зато постараюсь искренне вспомнить чувства и мысли, восстановить тенденциозность личного восприятия.
2-4 марта.
В пятницу вечером, в почтовом ящике я нашарил конверт, а в нем серенькую повестку от КГБ с предложением явиться 5 марта в следственный отдел КГБ (Лефортово) в качестве свидетеля. «Все – началось» - захолонул я, аккуратно складывая повестку в паспорт. Два последующих дня были, естественно, «под впечатлением». – «Что делать? Как вести себя? - Хотя о чем это я? Ведь все уже давно решено.»
Наверняка вызывают по делу Петра Якира. Уже с осени, как только стало известно, что Петр раскаялся и начал давать показания на друзей вплоть до собственной дочери, я не исключал возможности и своего вызова, хотя и надеялся, что «пронесет»: ведь к близким друзьям Петра Ионовича я не принадлежал, бывал у них дома довольно редко. В последний раз на Автозаводской был, кажется, в конце декабря. Валя, его жена, у которой самой голова шла кругом и от состояния Петра, и от угроз на допросах дочери, и от собственных посещений милого учреждения, тем не менее, со мной была очень внимательна и настойчиво повторяла: «Тебя в списках свидетелей, названных Петром, нет, поэтому будь спокоен – не вызовут». Помню, что отвечал я в том смысле, что, конечно, дай этого бог, но если меня все же вызовут, то давать какие-либо показания и тем топить себя и других не буду. Вот так.
Однако пока это были только слова, пусть громкие, но лишь слова. В последние месяцы я не переставал молить судьбу: «Пронеси!» Хорошо еще, что мое время до краев забито переживаниями coвсем иного сорта: незаконченной диссертацией и сопутствующими ее защите препятствиями, новой работой и ее увлекательными перспективами, встречами с друзьями – терзаться просто некогда, а то просто заел бы себя.
И вот – не пронесло! Что же мне предъявят: разговоры с Петром? Что он мне говорил, и что я отвечал? – Здесь из каждого слова можно слона сделать. Или чтение Самиздата? Хроник? Что еще? – не знаю. А что, если вопросы будут самые безобидные: например, сам П.И.Якир показал, что говорил или давал Вам то-то и то-то. Подтвердите этот факт, и Вы свободны? – Нет, это только иллюзия, этого не может быть. Если им начать отвечать даже на самые безобидные вопросы, это может привести лишь к дальнейшему. Следователи, эти мастера своего дела, только удвоят свои усилия и, опираясь на уже полученные ответы, начнут вытягивать иные и, как потом окажется, совсем не безобидные показания не только на Якира, но и на самого тебя или на кого-нибудь иного. Потом они сами с удовольствием покажут тебе, как твои показания обеспечили обвинение хорошего человека – в чтении ли Самиздата или в неподобающих с их точки зрения разговорах, что ты своим предательством обеспечил ему несколько лет тюрьмы. А потом... а потом тебе, уже морально сломленному и погибшему, уже не останется ничего иного, как только спасать – не совесть, нет, ее уже не спасешь, а только собственную шкуру от наказания и, положившись на милость следователей, говорить все, что им нужно. Такова логика конца всех слабых и доверчивых. Так бывало раньше, так, говорят, происходит и сейчас.
Рассказывают гнусную историю про парня, которому предъявили факты, взятые из личного дневника, изъятого при обыске на дому обвиняемого. А предъявили их под видом чистосердечного раскаяния обвиняемого. От парня требовалось только подтвердить или объяснить показания посаженного друга. Он подтвердил их со всеми необходимыми следствию дополнениями, разъяснениями и уточнениями. Но это не было для него концом вызовов, а только – началом. Теперь у следователя появились первые официальные свидетельские показания в деле, предъявив которые уже самому обвиняемому, можно было убедить последнего в предательстве его товарища… Эта игра продолжалась вплоть до полного раскрытия и раскаяния обоих – и в чем? В чтении и распространении Самиздата! Да боже мой, кто его только не читает? И все эти люди преступники? – Да пропади все пропадом, если я согласен за это сидеть в тюрьме! Пусть тогда сажают за слушание иностранного радио, за чтение дореволюционной и совсем нереволюционной литературы и вообще за что угодно…
Еще более жуткую историю рассказывали про весьма интеллигентную женщину, которую запугали неприятностями на работе и по партийной линии. Сперва уговорили только подтвердить, от кого она получала Самиздат, потом – кому сама давала,.. и привели к показаниям на caму себя. И стали вить веревки…
Нет, уж лучше сразу отказаться от разговоров с ними: пусть делают, что угодно. А по закону, максимальное наказание за отказ давать показания небольшое: всего 6 месяцев исправительных работ по месту жительства, т.е. будут на работе вычитать 20% от оклада, вот и все. Тем более опыт последних лет подтверждает: за отказ от дачи показаний почти никогда не судят, хотя отказываются довольно часто. Отказывались и некоторые мои друзья, и до сих пор у них не было из-за этого никаких последствий.
Так что выход у меня один – твердость и отказ. Не пропаду. Правда, если меня все же будут судить, то не дадут впоследствии хорошей характеристики для диссертации. Защита станет невозможной. Прощай, многолетние мучения. Да и вообще вся работа может пойти насмарку. И это самое страшное, почти непереносимое, об этом лучше не думать. Вот чего я боюсь смертельно. Столько биться из-за осмысленной научной работы, столько претерпеть неудач и срывов – и снова, очередной срыв. Как мокрая и насквозь усталая муха, я раз за разом ползу из воды по внутренней стенке стакана, и вот, кажется, достигаю его края, где можно перевести дух и обсохнуть, но нет – новый щелчок по тебе сверху, и снова барахтаешься в том же стакане, снова тонешь.
…До чего же гнусно – быть все время мокрой мухой, неудачником. А ведь годы идут, и силы не прибавляются. Да, я уже почти решил: если и в этот раз не получится защита диссертации, больше барахтаться не буду, хватит, жизнь ведь одна. Пора и о смысле ее подумать.
Но велика сила инерции: и в субботу, и в воскресенье я продолжал заниматься и работой, и диссертацией, и даже детьми, пока не вернулась Лиля из одесской командировки. Не сразу я решился ей сказать про это «пренеприятное известие». Только в понедельник утром, перед тем, как идти туда. Отпросился по телефону у начальника на пару часов, отговариваясь самыми неотложными домашними делами, и поехал.
5 марта
До назначенных 10 часов утра у меня еще было время. Поэтому заехал к Тане рассказать о повестке, о решении не давать показания, не искушать судьбу. Мудрая и спокойная она женщина. И меня успокоила: «Ничего, говорит, не бойся. Будут угрожать арестом – не верь, многих сейчас допрашивают, но, кроме Иры Белогородской, никого не забрали…» Интересно, почему меня все успокаивают, я вроде и сам достаточно спокоен.
Знакомые до умиления со студенческих лет Бауманская станция метро, 37-й трамвай и остановка «Лефортовский вал». В большом доме на углу Вала я часто бывал на днях рождения одной хорошей девушки. Непроизвольно проявилась в памяти одна неприятная для меня фраза из ее разговора: «Как бы там ни было, но без тех лет индустриализации, без советской власти мы были бы – ничто. Мой папа не уехал бы из деревни и не стал бы московским инженером…» Обычная, в общем-то, мысль, но тогда она меня так резанула, что я, кажется, не нашелся, что ответить. А надо было: ведь численный рост технической интеллигенции в эти годы – лишь следствие технического развития страны, а вовсе не классовой политики партии. Впрочем, можно благодарить и «ту власть» - за то, что в эмиграции, арестах и голодовках вымерла большая часть старой интеллигенции и этим самым, действительно, освободилось место под солнцем для «новых инженеров». И сами «новые» благодарили, и дети их, и, наверное, внуки будут. Велика сила слепого эгоизма.
Помню свое неприязненное чувство от этого неожиданного воспоминания: живут же такие милые девушки на красноказарменных улицах, Лефортовских валах, в тени казарм и тюрем, а ты – изволь, тащись в эту тюрьму на расправу. Так я думал тогда, хотя сейчас смотрю на все гораздо спокойнее.
Нашел дом 3-а по Энергетической улице достаточно быстро: в проходе между детским садом и жилым домом № 3 висел аккуратный указатель для грешников: «К дому № 3а».
11-й час. Стеклянная прихожая, потом другая, глухая. Окошко, в котором после стука можно увидеть караульного сержанта. Он принимает паспорт и повестку и велит ждать. Тут уже ждут чего-то две тихие женщины. Мне они кажутся очень грустными. Взад и вперед изредка проходят солидные дяди и юноши студенческого возраста. С неприятным шипом работает автоматика открывания и закрывания тяжелых дверей. Проходит полчаса, я сижу один. Забыли они, что ли? Напоминаю о себе в окошко. Ответ: «Ждите».
Наконец открывается дверь. Мою фамилию называет серый мужчина, лет 40, с интеллигентными грустными глазами и, как я потом разглядел, с несколько старомодной учтивостью: «Вы – Сокирко? Пройдемте». Дежурный отдает паспорт с бумажкой-пропуском, и я следую за спиной следователя по особо важным государственным делам майора Сучкова Юрия Ивановича. Коридоры, лестницы, двери, замки-шифры. Следователь идет впереди на строго определенной дистанции, как бы говоря спиной: сейчас ты идешь, как человек, сзади, но берегись, как бы тебе не идти впереди конвоира, целое искусство обращения: в театре –начинается с вешалки, а здесь – с караульной.
Вошли в кабинет. «Раздевайтесь, садитесь». Короткое молчание и первый вопрос: «Вы, наверное, догадываетесь, в связи с чем Вы сюда вызваны» - У меня могут быть самые разные предположения, лучше, если Вы их сами скажете.
- Хорошо. Вы знакомы с Красиным В.А. и Якиром П.И.?
- А, все ясно... Я это предполагал и еще дома решил, что по делу Якира и Красина давать показания не буду.
Дальнейшие свои и следовательские фразы я не помню. Он казался профессионально вежливым и невозмутимым. Спрашивал о причинах отказа. Я отвечал неуверенно. Не мог я прямо говорить человеку (даже следователю), что не хочу иметь с ним дела, что во веки не желал бы сюда являться, что не хочу любыми своими показаниями втягивать людей и себя в яму обвинения, что не буду давать какие-либо показания и вообще иметь со следствием дело.
После нескольких попыток все же объяснил: «Не хочу участвовать в деле, в справедливость которого не верю». Для примера сослался на несправедливость судов 37-го года. Ссылка была стандартной, и видимо, столь же стандартно следователь возмутился: «Что Вы знаете о 37-м годе? Вы тогда еще не жили, Вы о нем ничего не знаете». Однако ссылку на необъективное освещение в печати процесса Синявского и Даниэля (осуждение за вырванные из контекста и неправильно истолкованные фазы) следователь воспринял молча, без возражений, видимо, не был к этому готов.
Зато начал писать протокол: ф.и.о., место работы, телефоны, подписка об ответственности за уклонение от дачи свидетельских показаний. Я подписал.
- Кстати, Красин был бы очень удивлен Вашим неразумным поведением. Хотите, устрою для Вас с ним очную ставку?
- Нет, не хочу.
- Вы что, думаете, облегчите его положение? Напротив, своим упрямством только ухудшаете, да и себя ставите в ложное положение... Вот Красин показал, что получил от Вашей жены фотоаппарат «Зенит» с Вашего согласия. Давали ли Вы такое согласие?
Я не помню следующих фраз, потому что мною овладело возмущение Красиным: «Ну, зачем же он сказал о Лиле? Ну, пусть бы вмешивал в это дело меня, ну а совсем незнакомую ему Лилю за что?» - Так я не хотел, чтобы она подпала под такую нервотрепку, и вот – на тебе, сразу, ни за что, ни про что, просто так… Вот гад».
А следователь продолжал говорить наперекор моему молчанию, что «от Вас требуется только подтверждение показаний Красина о передаче ему взаймы фотоаппарата, Вы должны помогать советском власти, которая вырастила Вас и дала высшее образование, должны помочь вот этими показаниями в полном раскрытии обстоятельств преступлений Красина и Якира, о которых Вы еще не знаете, но скоро узнаете и ужаснетесь… Вы должны дать эти показания, чтобы подтвердить справедливость или неправильность показаний Красина. Вам от этого ничего не будет, этот вызов будет последним, и даже на работе ничего не узнают» (так я ему и поверил!). А если Вы будете упрямиться, то придется применять к Вам наказание, пусть не очень тяжелое, но ведь Вы взрослый человек и должны понимать о весьма серьезных последствиях в последующей жизни и работе (да, черт возьми, я это очень хорошо понимал...), и потом, будете упираться Вы, придется вызвать Вашу жену, и с теми же результатами, и с теми же последствиями…»
Под навязчивые звуки этого голоса у меня в голове неотвязно ворочалось: «Уговаривает... уговаривает... неужели он прав и дело только в фотоаппарате?... да, давал, конечно, уже давно, год с лишним, и очень ругал себя за это, когда узнал, что его при обыске у Якира забрали… Тогда я даже думал о том, чтобы пойти его вытребовать, но не решился, конечно, ...страшно было связываться с ними... понадеялся, что рано или поздно, но вернут Красину фотоаппарат (материальная ценность – ее нельзя присвоить). Правда, потом, после ареста обоих, мне объяснили, что после суда все материальные улики, хозяева которых не нашлись, конфисковываются... И я потерял надежду снова вернуть себе старого походного товарища. Лиля купила новый «Зенит», и я начал к нему постепенно привыкать. И вот снова он может вернуться... Но нет! Сколько дураков уже попадалось на таких приманках: сначала расскажите только про свой фотоаппарат, потом осветите подробнее о своем знакомстве с Якиром, о чем говорили, что читали, кому давали и пошли-поехали…»
Я чувствовал, что обязан упереться, что должен устоять против голоса этой Сирены, был буквально готов заткнуть уши, чтобы вынести соблазны своего рассудка и следовательской логики. И только отделывался мычащими междометиями. А следователь все продолжал свои речи, как бы чувствуя мою слабость по растерянному и убитому виду: «Ну, что Вы упираетесь? Вы ведь ни в чем не замешаны. Вас упоминают только показания Красина (протягивает листки показаний Красина), Вы ничего не писали, не подписывали, только передали, не зная зачем, фотоаппарат. Ну, чего Вы боитесь? А, между прочим, своим упрямством Вы заставляете нас думать о возможном с Вашей стороны негативного отношения к Советской власти, которая Вас выкормила. А в ответ мое жалкое: «Ну что Вы? Разве так можно».
Зато внутри крепла уверенность: «Врет, явно врет, не может быть, чтоб он не знал о том, что я подписывал письма и протесты в 1968 году, чтобы он не познакомился с моими данными перед вызовом. Конечно, обманывает и завлекает. Завлечет и погубит, как пить дать, погубит!» И вот звучит мое твердое: «Нет, показаний я давать не буду!»
Молча и долго пишет протокол. Формальности про украинский язык, об ответственности по 182 статье УК за отказ от свидетельских показании, о своих предупреждениях… И, наконец, последняя попытка: «но, с Якиром и Красиным, Вы все же знакомы?» - И мое облегченное: «Нет».
Протокол написан – одна страничка – и подписан. Следователь выписывает мне пропуск на выход. Прошел час с лишним. Он думает и говорит: «Вы сейчас очень взволнованы, явно не в себе, находитесь в шоке. Идите домой, успокойтесь, все хорошо обдумайте, посоветуйтесь со своими друзьями. Надумаете – позвоните мне. Запишите телефон Сучкова Юрия Ивановича. Однако не надумаете – пеняйте на себя. Я Вас предупреждал».
Все. Одеваюсь, иду к выходу теми же коридорами и хитрыми дверями вслед за серо-пиджачной спиной Юрия Ивановича, вплоть до караульной. Короткий кивок: «До свидания». Захлопывается дверь, потом другая, третья!
Дом № 3 мне кажется уже свободой! Радостью! Вот они, ощущения перетрусившего интеллигента, но сегодня я, кажется, вел себя хорошо. Сумел четко отказаться. А в качестве причины отказа записано коротко и ясно: «по моральным соображениям, объяснять существо которых не намерен (Юрию Ивановичу мои сумбурные объяснения, что процессы над самиздатчиками являются несправедливыми, явно не нравились, он предложил поэтому эту формулировку, и я с нею согласился – так даже лучше.., и от объяснений отказался).
Мартовское солнце на улице. Вспомнил о 5 марта – ведь сегодня круглая дата. Ведь весна на улице. Радость. А мне, к сожалению, радоваться нечему. Все только начинается. Звоню на работу Лиле, сообщаю, что все в порядке: мне пока предъявили только показания Красина о передаче ему фотоаппарата, но я все равно отказался от показаний, но что совсем плохо – возможно, ей придется сюда тоже приходить.Еду на работу.
6-15 марта.
Эти дни прошли как обычно, в инерции дел и без сильных эмоций. На работе никто ничего не знал и все шло своим чередом. Близким знакомым Лиля рассказывала про вызов в оптимистических тонах: вызывали – ничего страшного, Витя отказался наотрез, больше не вызывают, может, и не будут. Авось все обойдется. Друзья тоже считали, что ничего особенного не происходит: многих вызывали и трепали нервы не один раз, но так и бросили… Мое же настроение в это время можно назвать смесью жалости к себе и страха за будущее в работе и отношениях с родными (не так страшна тюрьма и суд, как сознание и факт их боли и слез). К этому примешивалось даже некоторое высокомерное и тайное чувство в беседах с непосвященными (вот мы шутим, смеемся, а меня между тем в КГБ таскают) и гордость перед посвященными: что вот был там и вел себя, как следует, выдержал уговоры. Однако в этой смеси разнородных чувств крепла и струя недовольства своим поведением у следователя. Я был там так скован, на уме у меня было лишь одно: не поддаться, избавиться от своей мягкости, суметь отказаться. На деле я не был там свободен и смел, не мог оценить реальность угрозы и лишь пассивно следовал ранее принятому курсу. Я просто следовал общепринятому мнению. Это чувство недовольства собой только зарождалось, но впоследствии, к сожалению, слишком поздно, оно окрепло.
В голове у меня вертелось сравнение с байдаркой в пороге. В этом серьезном испытании своей жизни, как в неожиданном пороге на прежде спокойной реке, я вел себя как-то пассивно, подчиняясь заранее принятому, общему для всех решению: ничего не делать, не оценивать, не бороться, не доказывать, а только – отказываться, не участвовать, а там – будь что будет... Моему туристскому инстинкту это было противно и угнетало. Впоследствии это свое фаталистическое настроение я называл чувством совершаемой неизбежной ошибки. Неизбежной – потому что иначе тогда я поступить не мог. Морально не мог…
С каждым прошедшим после 5 марта днем я все больше успокаивался и временами даже забывал, пока 15 марта прямо домой к нам не позвонил Юрий Иванович и со своей, уже привычной для меня вежливостью, просил придти 16 марта на повторное с ним свидание.
16 марта.
11 часов. Обычная процедура ввода. Но в комнате № 10 сидит еще один товарищ – пожилой, солидный, с простоватой и доброжелательной физиономией. Следователь представляет – прокурор следственного отдела (не запомнил имени, отчества, фамилии) «по моей просьбе решил побеседовать с Вами, чтобы еще раз объяснить Вам положение и помочь Вам».
На этот раз разговоры были гораздо более продолжительными (2-3 часа), причем Юрий Иванович в основном молчал и занимался сочинением протокола, который несколько раз начинал сызнова, а разговоры со мной вел прокурор.
Я видел его доброжелательное лицо на фоне окна, выходящего в огромный тюремный двор. Это придавало мне силы бороться со своим рассудком и не уступать давлению доводов. Предметом разговора было обсуждение мотивов моего отказа. Подробности я, конечно, уже не помню; да, наверное, не припомнил бы и два часа спустя. Не о сохранении услышанной информации я тогда думал. Сам вызов я воспринимал, как еще одну попытку уговорить меня, попытку, которой нельзя поддаться, как еще одно необходимое испытание. Но чувствовал себя я гораздо уверенней, чем 5 марта, хотя внешне вел себя так же. Нить разговора постоянно менялась. Они пытались вместить в меня весь ужас деяний Красина, прокурор зачитывал большие куски из его показаний. Конечно, в них Красин говорит ужасные вещи и притом – языком следственного протокола, в котором все выверено и взвешено, как того хотелось следователю. Слушая эти отрывки, я помнил слова Красина, сказанные им на очной ставке со своим товарищем: «Понимаешь, перспектива получить 12 лет лагерей меня сломила».
В чтении же прокурора это звучало примерно так: «Начав с, казалось бы, невинных писем и протестов по поводу некоторых судебных процессов, мы не заметили, как перешли к деяниям, равнозначным антисоветской пропаганде... Мы радовались тому, как наши письма и протесты печатались заграницей, в том числе и рядом антисоветских, эмигрантских изданий... Мы не заметили, как через иностранных корреспондентов у нас оказались налаженными связи даже с НТС… Мы распространяли «Программу демократов…» как самиздатский материал, а на деле он был нам подсунут из-за границы махровой антисоветской организацией НТС… Мы ответственны за создание и развитие так называемого «Демократического Движения»… Мы ответственны за поддержание у некоторых людей психологии жертвенности, неприязни к советской власти… Мы виновны…»
Эти страшные слова были вполне в духе признаний 30-х годов и только укрепляли меня в «хохлацком» упрямстве, как деликатно выразился Юрий Иванович. Кстати, он не преминул обратить мое внимание на то, что мое поведение полностью согласуется и определяется положениями «Юридической памятки» А.Есенина-Вольпина: «Ведь Вы знакомы с этой «Памяткой»?»… Конечно, я ничего не отвечал, но он попал в мою больную точку. Я, действительно, вел себя строго по Есенину-Вольпину, по заранее написанной инструкции и эта запрограммированность меня раздражала. Он угадал.
Прокурор не только «раскрывал мне правду». Он рассказывал также, что следователи совсем не страшны, что 37-й год давно прошел и не вернется, что Красину и Якиру в Лефортово созданы очень хорошие условия, Красину обеспечена диета и, по словам самого Красина, нигде ему не было так хорошо с питанием, как здесь… Помнится, на это я отвечал, что совсем не плохо отношусь к ним, как к конкретным людям, вполне доверяю их искренности и уверен, что они сами не желают мне ничего дурного. Но ведь не от них зависит судьба людей, ведь они сами подчиняются Организации, которая все решает – сегодня так, а завтра по-другому. На это Юрий Иванович сразу вмешался: «Вот еще! Как мы доложим начальству, так и будет». Обращается к прокурору: «У многих совершенно превратное представление о следственной работе. Вот недавно показывали фильм, где изображена работа органов. Так каких только глупостей в нем не наворочено: какими только средствами следователи там добиваются признаний: ослепляющими лампами, угрозами… Совершенно глупый фильм, как только его пропустили… А иногда болтают, что мы используем гипноз. А Вы (вопрос ко мне) не думаете, что мы воздействуем на Красина и Якира гипнозом?» - «Нет, не думаю…» - Молчание. И снова говорит прокурор: «А ведь у Красина железный характер. Да Вы ведь и сами его знаете…» Я игнорирую уловку, но вообще-то прокурор совсем не старался меня ловить, и, как я потом оценил, был даже ко мне расположен. Он явно не знал, что со мной делать. И роль уговаривателя ему была явно не по нутру. Иногда даже казалось, что ему просто по-человечески интересно меня понять.
-Зачем Вам нужно, чтобы Вас судили за отказ? - спрашивал он.- Наверное, вы хотите стать жертвой? Чтобы о Вас писали зарубежные издания, чтобы Вас жалели, чтобы чувствовать себя героем.
- Ничего подобного. Никакого желания стать жертвой и жаловаться заграницу у меня нет, можете быть спокойны. Я только хочу, чтобы меня не трогали. Пусть даже меня накажут, как хотят, но только чтобы не таскали на допросы.
- Ну... это, между прочим, даже от Вас не совсем зависит. В Москве найдутся такие люди, которые и без Вашей помощи передадут о Вас материалы за границу.
Но я продолжаю горячо отрицать всякую возможность своего «заграничного прославления». Мне, действительно, подобная «известность» ни к чему, даже противна духу. Лишь потом я сообразил, насколько глупо было убеждать прокурора в том, что мой будущий процесс не принесет им никаких неприятностей, как бы сам провоцировал КГБ своей беззащитностью на возбуждение против меня уголовного дела: «Не бойтесь, мол, все будет хорошо, бейте, а я вас не подведу, молчать буду как рыба... Никакие зарубежные газетчики ничего не узнают»…. Но что же делать: такое убеждение у меня действительно существует и оно в разговоре вылилось сразу, почти непроизвольно. Правда, впоследствии я убедился, что мне все же не поверили и предприняли все возможные в этом случае предосторожности против сборища у здания суда. Тем не менее, думаю, что у прокурора будет возможность убедиться, что я его не обманывал: реклама мне не нужна.
…Да, я не могу пересказать всего... Например, такой вопрос: «Вам, наверное, очень нравится Хрущев?» - задается с явно обидчивой интонацией. Отвечаю, что и Сталин, и Хрущев мне оба не нравятся, но каждый по-своему. Однако вопрос был задан в расчете на положительный ответ, ибо после него последовал типичный для них рассказ о том, как нехорошо выступал Хрущев на каким-то активе следственных работников, нес чушь, и угрозы… И все это никуда не годилось.
Еще пример. «Почему Вы всего боитесь?» - спрашивают. Я объясняю свой нынешний страх детскими впечатлениями, запавшими в душу жуткими ночными рассказами о разъезжающих «черных воронах», - досадливо машет рукой: «Мы ведь никого не трогаем за разговоры… Но Вы ведь должны понимать, что государство не может не защищать себя от враждебных действий, в том числе и от антисоветской литературы… Давайте говорить прямо, без протокола. Вы, конечно, бывали у Якира, получали различную информацию. Наверное, встречали книгу Авторханова «Технология власти»… Ну хорошо, не видели. Очень известная книга. С виду – обычный приличный учебник истории партии. Все рассказывается спокойно и обстоятельно. И ничего плохого не заметно. Но как «доходишь до конца книга, до заключения, то и обнаруживаешь, где скрыто зло – выводом изложен призыв к вооруженной борьбе с советской властью. А вначале – можно и не заметить… У нас совсем не те цели, как Вам представляется. Для нас важно не наказывать, а пресечь вредную антигосударственную деятельность, которой занимаются некоторые люди. Вы что, думаете, мы мало знаем? – Нет, мы знаем очень многое, например, знаем, кто и как делал Хроники. Однако, ведь никто не арестован, за исключением крайней необходимости. Вот, например, Емелькина – она прямо созналась, что «изготовляла и распространяла Хроники» - а мы ведь ее не трогаем. А Вам-то чего бояться? Да если бы мы хотели арестовывать, то разве мало кандидатур? – Одних только членов организаций сколько – Инициативной Группы, Комитета Сахарова…» У меня вырывается: «Вы что же, Сахарова собираетесь арестовать?» - И получаю в ответ добродушное: «Ну зачем же так... Но у Сахарова есть, конечно, вывихи».
Наконец, прокурор утомился и вышел. Без него у следователя протокол начал двигаться много живее. Изредка молчание прерывалось вопросами: «Так, значит, отказываетесь? А мотивы отказа как будете формулировать?» Я повторяю снова и уже более четко: «Не считаю для себя возможным участвовать в процессах, связанных с преследованием Самиздата». – «…Так, понятно…» - продолжает писать. В одну из пауз он пододвинул ко мне листки и уверенно сказал: «Пожалуйста, посмотрите». Я взял эти листки. Это был протокол допроса Красина. Содержание его, конечно, меня очень интересовало.
Красин описывал свои поиски фотоаппарата у знакомых – сначала у школьного друга, потом у меня (первый аппарат оказался неисправным). Описание было довольно точным и подробным, без передергиваний, холодно и без каких-либо попыток как-то облегчить положение описываемых: «Знаком с Сокирко с 1968 г. встречал иногда там-то и там-то... Встретив его однажды на квартире Якира, попросил на время фотоаппарат. Для каких целей – не говорил, но из нашего разговора было понятно, что для пересъемки самиздатовской литературы… Сокирко согласился... Но когда две недели спустя я звонил ему домой, он находился в больнице, аппарат мне выдала его жена... фотоаппаратом Сокирко я переснимал спецвыпуски «Посева»…»
Не поинтересовавшись у следователя, что же это были за спецвыпуски (это были «Хроники») я молча вернул ему красинский протокол…
Наконец, Юрий Иванович закончил свой труд, пододвинул мне его для подписи. Я начал читать. С удивлением отмечаю такой эпизод. «Вопрос: Ознакомьтесь с протоколом допроса Красина В.А. Ответ: С протоколом Красина В.А. ознакомился, смысл его мне понятен, никаких замечаний сообщить не могу».
Поразмыслив, мне пришлось убедиться, что Юрий Иванович прав, написав, что с протоколом я ознакомился, что смысл его мне понятен и сказать ничего не могу... Но как ловко он подсунул мне этот текст, не предупредив о фиксации этого в протоколе! (Когда я рассказывал этот случай Тане, она только усмехнулась: «Вот видишь, с ними надо быть очень осторожными»).
Наконец, читаю самое интересное. «Вопрос: Расскажите подробнее о мотивах Вашего отказа давать показания по делу Красина и Якира? Ответ: Я считаю, что Красин и Якир не виновны и опасаюсь, что мои показания могут им повредить…»
Над этим местом я думал неприлично долго. Записано было не то, что я говорил и следователю, и прокурору. Надо исправлять. Но ведь для этого надо заново переписывать протокол (о возможности написать замечание в конце протокола я забыл). Было уже много времени, мне уже давно пора было появляться на работе… А с другой стороны –ведь и эта формулировка достаточно правильна. Правда, я совсем не говорил, что считаю невиновными только Красина и Якира. Я говорил вообще о самиздатовских процессах. Тем более, что многие считают Красина и Якира как раз виновными – в раскаянии. Но ведь не об этой вине сейчас идет речь.
По-видимому, им (прокурору и следователю) очень неприятны всякие упоминания о несправедливости процессов над Самиздатом, они постоянно уходят от этих вопросов, а сейчас вот произвели даже прямую подмену моих слов. Ну и черт с ними, какая разница? – думал я. И, в конце концов, уступил, молча подписал все листы и под диктовку Юрия Ивановича написал завершающую фразу: «Замечаний и дополнений к протоколу не имею».
Пришел снова прокурор. Прочел и что-то подписал. Юрий Иванович спросил его о возможности очной ставки с Красиным. Тот ответил отрицательно: «Очная ставка возможна лишь при расхождении показаний, а раз таковых нет, то и очная ставка не имеет смысла». Мне же в заключение прокурор сказал: «Да, очень жаль, но я не могу ничего поделать: все совершенно ясно и есть все основания для привлечения Вас к уголовной ответственности. Вот только если они (кивок на следователей вообще) Вас пожалеют, у них есть право не привлекать…» и распрощался.
Подписывая мне пропуск на выход, Юрий Иванович невзначай заметил: «А мне придется вызвать на допрос Вашу жену. Наверное, не имеет смысла разыскивать ее на работе или посылать повестку. Если ей будет удобно, можно придти в субботу, мы тут работаем по субботам. Я позвоню ей». – Это правда, Лиле лучше не отпрашиваться с работы, а приехать в субботу. С этим я был выпровожен из дома № 3а.
Знакомый теперь путь до трамвая и дальше до метро и работы я проделал уже гораздо более мрачным, чем в первый раз. Правду сказать, я был в отвратительном состоянии. Дело складывалось гораздо серьезнее, чем я думал еще сегодня утром при начале разговора. Сочувствующие слова прокурора не оставляли сомнения, что судебного процесса мне, наверняка, не избежать. Значит, вся работа и диссертация насмарку, и все старания – зря, зря, зря! Мокрая муха – снова и снова! Из переката в перекат. И все швыряет и бьет. Когда ты только научишься спокойно и уверенно плавать? Ну да со мной легче – уже не раз попадал в подобные житейские водовороты, и, тем не менее, выходил из них живым, невредимым и даже счастливым, как никто. А вот Лиля…
Это самое страшное: вызов Лили стал неизбежным! И я ничего не могу сделать, только самому толкать ее на допрос, самому накидывать на шее веревку. Ведь столько лет билась она с защитой кандидатской, а потом в поисках соответствующей работы. Наконец-то все, выползла цокотуха, только-только крылышки обсушила (на работе ее хвалят), полетела – и на тебе… И из-за чего? – Из-за глупого случая, из-за того, что я был в больнице, да из-за дурацкой точности Красина: Ну, зачем было ему нужно приплетать сюда и Лилю, вызывать ее на допрос? Но сделать ничего нельзя... Нельзя с ними разговаривать, соглашаться на показания под уговорами и угрозами. И она в том же будет положении: скажи только слово, только признай, что отдала фотоаппарат и больше ничего не знаю – они не отстанут, пока не скажешь и о муже, и о его настроениях, и о знакомых, и его, и своих заодно… Покатилась наезженная телега моих доводов, общеизвестных аргументов.
Но что же делать? Что же делать? Я буквально разрывался в безысходности... Думаю, именно в эти часы я и начал совершать предательство общепринятой диссидентской морали: «С ними, с людьми КГБ – не разговаривать!» Да и что говорить. Принципиально я уже давно подкапывался под эту концепцию. Теоретически мне давно было ясно, что сотрудничать с КГБ во многом необходимо, поскольку приходится признать, что для страны в настоящий исторический период эта организация необходима. Ибо без нее, как без главной скрепы, все нынешнее здание рухнет («Органы госбезопасности – самое острое оружие партии» - сказано М.Ракоши уже очень давно и очень правильно: без органов партия сегодня невозможна).
Но это только теоретическая ясность. Практически же пойти на контакты (стать «сотрудником КГБ») я, конечно, не мог. До сих пор не понимаю, почему? – Может, от того, что в своих моральных установках сильно завишу от мнения друзей и окружающих людей. А может, дело совсем в другом: именно мораль «Движения в защиту прав» и соответствует моей внутренней сути, родственна ей, но вот жизнь заставляет изменять этой морали, а это очень тяжело... Так было с моим самокритичным письмом в ЦК после исключения из комсомола в 1961 г., так было после исключения из аспирантуры и обвинения на работе в 1969 г., когда я принял решение больше не подписывать протесты. Ведь это тоже было изменой самому лучшему в себе. И было необычайно стыдно перед теми, кто подписывал, стыдно было не протянуть руку и не сказать: «Постойте, дайте и я подпишу. Я тоже с Вами…» - Не знаю, с чем это можно сравнить. Наверное, для мужчин – с самообвинением в трусости, в отказе пойти в бой, когда к этому зовет сердце. Но вокруг вроде никто не осуждает, все входят в твое положение: ведь и вправду выгонят с работы, как предупреждали… и вправду дети есть… Но ведь в бой, на фронт идти – было не легче, а по сравнению с теми, кто предпочитает лишиться ради Защиты Прав и работы, и жизненных удобств – ты все равно трус!
Я пережил это, потребовалась титаническое количество времени и работы, чтобы убедить себя, что имел право на такой шаг, имел прав выбрать работу и относительное спокойствие, что не надо быть нетерпеливым экстремистом. Я научился волевым усилием преодолевать часто приходящую к совести мысль о том, что все это лишь самоуговоры и самооправдания шкурника, что кроме физиологической трусости ничего тут нет. Но постепенно я научился опровергать эту мысль и приводить себя в равновесие.
А вот теперь нужен новый шаг: передо мной встает необходимость дать свидетельские показания в процессе Красина и Якира, стать свидетелем обвинения, почти сотрудником следствия КГБ. Стоит очень остро и грозно: или сотрудником КГБ, или обвиняемым КГБ? Нет, еще острее: не только и не столько твоя судьба, но и судьба и жизнь твоей жены и, следовательно, детей…
Ради объективности надо отметить, что обстоятельства поставили меня в весьма благоприятные условия для совершения этого очередного предательства. Сам Красин и Якир вызвали у многих возмущение своими показаниями, и быть свидетелем обвинения их – не казалось тяжелым преступлением: так им и надо! Показания, которые от меня требовались, касались, в общем, сущего пустяка – передачи фотоаппарата. Подтверждением этого факта я никого не задел бы и не повредил бы даже Красину. Таким образом, речь шла лишь о нарушении общего морального принципа тех дней: «С ними – не разговариваем!» Да еще перспектива появления записи о сотрудничестве с КГБ на процессе Красина и Якира: «Вина обвиняемых доказана тем-то и тем-то; в том числе и показаниями Сокирко В.В».
Мои друзья эту грань перейти не могли и не желали. Я, может быть, и желал бы, но не мог… А в этот день, после второго допроса, передо мной стояла задача еще более простая и ясная, не связанная с понятием личной трусости. Лиля фактически не была знакома ни с Якиром, ни с Красиным. Я еще могу опасаться, что меня в случае показаний начнут копать дальше, а ее – просто не имеет смысла. Ведь и вправду, она только передала аппарат. Весь остаток дня и последующие дни эти мысли ворочались в моей голове тупо и отчаянно.
22-24 марта.
Вечером у нас были гости. Мы звали их еще раньше и совсем по иным причинам, но вечерний разговор постоянно возвращался к этой теме. Общий тон его был обычным: мое поведение правильно, с «ними» нельзя разговаривать, надо всегда помнить, что хоть в отдельности «они» - обычные люди, на службе – это лишь винтики страшной машины, вспоминались и анализировались случаи признаний и показаний – в результате людей, на это решившихся, всегда ждала беда… И вообще обсуждался нынешний «спад» или «распад» идеальных настроений интеллигенции… Само собой подразумевалось, что Лиля, видимо, тоже будет отказываться, если «они» ее позовут все же и будут требовать «государственной искренности».
Моей подспудной, внутренней работе этот разговор не помогал. Даже наоборот, он как бы создавал сопротивление ей, затруднял осознание уже произошедшего морального перелома. Однако, Лилино положение не позволяло тянуть с раздумьями. Наверное, с ней творилось то же самое, с тем лишь отличием, что мораль отказа никогда не была в Лиле сильна, а скорее просто навеяна общими влияниями. Тем трагичнее было бы и ей поддаться и своим «Нет» кинуться в тот же омут.
На следующий день, вечером, Лиле позвонил Юрий Иванович. Пригласил зайти к нему завтра, в субботу, к 11 часам.
Утром мы в последний раз говорили с ней перед поездкой.«Ну что же делать, Витя?» - спросила она. Тысячу раз я благодарен ей за этот вопрос. В нем прозвучала настоящая просьба совета, просьба о помощи. Речь не шла о моем отказе, о моей совести или трусости. Речь шла только о том, чтобы помочь дорогому мне человеку выпутаться из беды. Именно этот вопрос-просьба столкнул меня, наконец, с мертвой точки, с тягостного раздумья-молчанья, дал силы для предательства, прорвал гнойник нерешительности.
«Знаешь, Лиль – отвечал, - ты все же сделай попытку с ними договориться. Если их цель, действительно, заключается только в том, чтобы подтвердить показания Красина, то соглашайся дать показания об аппарате. Но если они начнут выпытывать обо мне, моих знакомых, взглядах и т.д., то надо непременно упереться и отказаться от показаний. Надо сделать такую попытку. Ведь они должны понимать, что с тебя много не возьмешь, и, наверное, согласятся на такой компромисс». Она сразу же согласилась: «Ты знаешь, я сама все время так думаю. Обязательно попробую. А не получится – ничего не сделаешь, откажусь». С облегчением как-то сказала это. Покормила детей и ушла.
Ушла в 10 утра, а вернулась в 3 часа дня. Ясно, я беспокоился. Наконец-то, звонок. Бегу открывать дверь и – веселая! Все хорошо! Но пусть об этом расскажет сама Лиля:
«Когда Витя сказал, что мне придется встречаться с Юрием Ивановичем, то передо мной как бы встала непроходимая стена. С одной стороны, я понимала, что давать показания – значит, втягивать Витю свои руками в ту трясину, откуда не выбраться, а с другой стороны – не давать показания, значит, «идти по миру» не только ему, но и мне, т.к. удержаться на работе, которой я очень подхожу, мне не удастся, начнется смутная полоса случайных, тоскливых работ и заработков… Но я не смела допустить мысль - дать показания. Так считал Витя, так считали друзья. Они умнее и опытнее меня. И все же я ждала чуда. Не знала, откуда оно придет, но оно не могло не придти, залогом тому вся моя жизнь…
И оно пришло и увело от беды. А материализовалась оно в Витиных словах: «Ты понимаешь, им вроде ничего не нужно, кроме подтверждения факта передачи фотоаппарата. Может, все же тебе – дать показания, но исключить меня и прочее». - Да, конечно! Ведь это, действительно, можно! Было ощущение, что этими словами Витя сдвинул стену, что преграждала мне путь (отклоняла жизненную линию). И мрачное утро перестало давить и только чуть-чуть где-то внутри ощущалось шевеление страха, когда я подходила к «Лефортовскому» дому.
Первую фразу я составила по дороге и возвращалась к ней, как к заклинанию. Это помогло мне после первых еле слышных хриплых ответов на вопрос: «Знаю ли я, почему меня пригласили?» - четко и громко сказать эту фразу: «Я согласна подтвердить тот факт, что отдала фотоаппарат Красину, если Вы не будете расспрашивать меня о муже или о ком-то другом». Ответ следователя: «Хорошо, давайте попробуем» разом снял напряжение, и я начала писать протокол.
Страничку с небольшим моих показаний я писала около полутора часов (крупными буквами). Было два трудно увязываемых вопроса-затруднения: сообщал ли мне Витя о просьбе Красина, а если нет, то как я могла передать фотоаппарат незнакомому человеку, а если я все же знаю Красина, то откуда. Я, действительно, не была знакома с Красиным, но пришлось написать, что фамилию его я слышала, но от кого, не помню. Не помнила я также, был ли у нас с Витей разговор о Красине и фотоаппарате. А почему я дала аппарат незнакомому человеку – то это объясняется моей отзывчивостью на просьбы.
Я не была спокойна все три часа пребывания в следовательском кабинете, откуда виден внутренний двор лефортовской тюрьмы, но явная заинтересованность следователя помочь мне написать протокол, не вмешивая Витю, его беспокойство, когда я говорила: «Не получается, придется, видимо отказываться» и само освобождающее ощущение возможности встать, порвать протокол и уйти – давало мне силу чувствовать себя не загнанной мышью, а вполне человеком.
Все. Ставлю точку, перечитываю. «Распишитесь». Прежде чем расписаться, задаю последний вопрос-раздумье человеку, с которым вместе поработали: «Как Вы думаете, никому не наврежу?» - «Нет, тысячу раз нет». Еще несколько секунд промедления, расписываюсь и протягиваю ему протокол. Сдержанный вздох облегчения вырывается у Юрия Ивановича, его движения становятся какими-то поспешными, но я не успеваю испугаться, как он уже предлагает мне провести опознание фотоаппарата, чтобы больше не приходить к нему. Я охотно соглашаюсь. Он приносит два «Зенита»: один в черном футляре, другой – в коричневом, предлагая выбрать. Я в растерянности. Черный сразу откладываю – не наш, а у другого – коричневый футляр слишком новый и объектив другой. Неужели я так забыла? – Не признать фотоаппарат, значит, вообще не получить его. И я, стыдясь саму себя, начинаю что-то отыскивать знакомое. Но, видно, поняв мои затруднения, Юрий Иванович отправляется на поиск другого, «недостающего» аппарата (не забыв вызвать какого-то мальчика покараулить меня в кабинете). Он возвращается с нашим родным потрепанным «Зенитом», и я радостно кричу: «Вот это наш».
Вслед за ним появляется нынешний хозяин нашего «Зенита» – ведущий следователь по делу Красина – Александровский. Пронзив невзначай меня своим поставленным взглядом, он вальяжно располагается в кресле напротив. На его дородном теле прекрасный темно-синий костюм. Он весь 6лагодушье, ум, терпимость. Мне уже нечего было бояться, и потому спокойно переносила его пронизывающие до затылка взгляды, хоть он и очень старался.
Как я поняла, он решил сделать последнею попытку принудить Витю к даче показаний через меня. На это я отвечала, что слова его Вите передам, но давить на него не буду, потому что привыкла считать, что муж сам знает, как ему вести себя. А еще в оправдание Витиного молчания я сказала: «Ему хорошо, он – не то, что я, не участвует в этом грязном деле». Александровский как-то принужденно рассмеялся и обернулся за улыбкой к Юрию Ивановичу. Тот улыбнулся.
Ушел Александровский, явились понятые, которым я продемонстрировала, что знаю свой аппарат, а потом они сидели долго-долго (минут 40), пока Ю.И. писал и аккуратно переписывал протокол опознания. После их ухода я посоветовала Ю.И. выписывать им молоко за вредность – уж очень тоскливая работа. Позабавила меня и другая деталь. Во время последнего часа, когда писать мне было не нужно, я рвала черновик своего протокола и складывала из клочков фигурки. Все эти клочки Ю.И. аккуратно смел с моего столика своей холеной женственной рукой в коробку и запер в сейф… Кто-то характеризовал его как женолюбца – этот штрих как бы завершил портрет. Мне неприятен этот человек, я не могу оправдывать его работу необходимостью зарабатывать деньги для семьи, не верю в его «беспредельную преданность или что он не понимает «характера» своей работы»… Уходя, я как-то непреднамеренно подняла голову и вместо прощания ограничилась кивком через плечо, если бы он протянул мне руку, я не смогла бы себя заставить ее пожать. Это был редчайший случай, когда гордыня из меня так и лезла. Наверное, это все оттого, что посещение Лефортова, встреча с его «тружениками», необходимость бесед с ними я ощущала как осквернение.
Тогда меня поразило, как спокойно и уверенно Лиля держала себя на допросе, как естественно она настояла на том, чтобы самой писать протокол (я об этом использовании своего права и не заикался – инстинктивно не могу перечить желанию начальства). Наши раздельные экскурсии в Лефортово показали, что я в таких делах гораздо слабее ее. Мне было просто стыдно, но ничего с собой сделать не могу. И в последующих этапах этого процесса моя смелость и уверенность отнюдь не возросла. А может тут дело больше не в природной стеснительности, а во временной моральной неустойчивости?
Не передать, какой величины камень свалился с моей души после этого успеха Лили. Главная опасность миновала. Будущее ее не будет испорченным. Муху не скинут в воду. Не будут таскать на допросы, судить, прорабатывать на работе, а потом добиваться увольнения и увольнять. А будет в порядке Лилина работа, будут в порядке и дети. И мне будет относительное спокойствие, что бы ни случилось лично со мной. И при этом даже не думалось, что Лиля в этот день фактически нарушила заповедь «С ними не разговаривать» и может быть осуждена друзьями. Ведь она никого не называла, она даже вынудила следователя мучиться в поисках правдоподобных фраз в протоколе, она сделала одно добро себе и детям. Хотя, конечно, нарушение принципа – налицо, и согласие быть свидетелем обвинения – тоже…
Реакция друзей была в общем положительной. Лилей даже восхищались за смелость и достоинство в кабинете КГБ. Получалось, что не она согласилась на сотрудничество и разговоры с «ними», а напротив, вынудила «их» с нею сотрудничать, заставила поступить по-своему. Получалось, что такое поведение даже лучше простого отказа. Хотя большинство при этом оговаривалось, что все произошедшее с Лилей – лишь редкий случай, исключение из общего правила «не разговаривать». Когда после Лилиного похода в Лефортово я пытался вслух анализировать возможность в некоторых случаях все же давать показания (если это не влечет нанесение вреда кому-то, а сам отказ грозит тяжелыми последствиями), то в ответ на это получил резонное замечание, что не следует частному опыту отдельной семьи придавать общий смысл. Большинство наших знакомых на этом и сошлось: «Мы оба правильно поступили: я – отказавшись, Лиля – согласившись на показания (ни с кем не знакома, мать семейства, и вообще – молодец, здорово себя вела, с достоинством).
Кстати, Лиля мне передала, что следователь в заключение встречи просил передать: до вторника у меня еще есть возможность переменить свое решение и дать аналогичные показания об аппарате, а потом будет поздно.
25-30 марта
После первых часов радости за Лилю, я снова впал в уже привычное оцепенелое раздумье – уже о своей жизни. Лилин опыт оказался удачным. «Они» не делали никаких попыток выйти за рамки официально необходимых показаний, вели себя вполне корректно. Может быть, мне все же пойти в понедельник на попятный?
Сегодня, оценивая всю эту историю, зная о конечных ее результатах, я говорю себе, что именно тогда сделал основную ошибку. Именно тогда я уже понял, что можно ограничиться показаниями об аппарате, т.е. повторить Лилин маневр. Именно тогда я ясно видел чистый фарватер перед собой и резким взмахом весла мог бы направить свою байду в обход порога, на путь Лилиного компромисса. Наверняка, тогда не было бы суда, ни всего, что еще будет после него.
Можно было понять, что предупреждение Ю.И. не шуточно, что оно дается не зря. Однако в это время я был слишком увлечен иным, чтобы правильно оценить и намерения следствия и свои возможности все же стать свидетелем. В это время я был сильно задет отрицательным отношением друзей к истории о подмене следователем высказанных мною мотивов отказа – собственной формулой о том, что, по моему, мол, мнению, Красин и Якир – не виновны. Они считали, что в этом есть что-то не хорошее, что меня вынудили этим сделать грубую ошибку, спровоцировали на высказывание еще до суда своего мнения о невиновности обвиняемых (хотя, собственно, что тут страшного?). Следовало бы обязательно настоять на собственной формулировке («не могу участвовать в судах за распространение и чтение Самиздата»). Я не очень понимал эти доводы, но соглашался, поскольку подмена, действительно, была, а главное, мне все время казалось, что робкий, несмелый вид, готовность идти на поводу у следователя почти во всем (кроме самого «отказа») создали у «них» соблазн устроить на моем удобном примере показательный процесс с целью припугнуть остальных людей, отказывающихся от свидетельских показаний.
Меня угнетали воспоминания о собственных уверениях прокурора, что в случае суда я буду вести себя тихо, не буду играть роль жертвы и поставлять материал на Запад. Предупреждение Юрия Ивановича, переданное мне через Лилю, я воспринял именно как реальную возможность такого показательного суда другим в поучение. Моя мягкость и провоцировала, мол, их на такой процесс.
Поэтому я соглашался с доводами, что полезно проявить твердость и показать, что если будет суд, то он не будет избиением младенца, что он будет для «них» неприятностью, ибо я намерен держаться твердо своего: «Суды над Самиздатом несправедливы, проходят с нарушением законности, гласности, поэтому участие в них – аморально». Если «они» убедятся в моей твердости, то, может быть, им не захочется связываться, делать еще один неудобный процесс по мелкому, в общем, поводу, а предупреждение следователя окажется пустой угрозой.
Для совета меня даже познакомили с С.В. – очень доброй и славной женщиной, много помогшей мне в эти колебательные месяцы своим ясным умом квалифицированными, исчерпывающими советами и добрым смехом. Она выслушала объяснения Тани по моему делу и вдруг спросила: «А почему, собственно, Танечка, Вам не нравится формулировка следователя?» - Я почувствовал себя много увереннее после такого недоумения знающего человека, потому что сам не понимал до конца Таниных опасений, а признаваться в этом было стыдно… Но в конце концов, С.В. – не долго спрашивала, она не принадлежала к любителям спорить и переубеждать, да и с Таниной убежденностью трудно спорить. Только ограничилась ясным советом, как можно исправить формулировку в протоколе допроса: для этого не надо напрашиваться на новый допрос, можно просто отослать следователю свое заявление с просьбой приобщить его к протоколу. Посылать следует заказным письмом с обратным уведомлением о вручении. Это и будет официальным изменением протокола.
Так я и сделал. Написал заявление на 1 листе, где просил заменить формулу следователя в моем допросе следующим: «По моему глубокому убеждению, все процессы, связанные с чтением и распространением самиздата, к которым, по-видимому, относится и дело Красина и Якира, являются несправедливыми и проходили с нарушением законности. Поэтому участие в них на стороне обвинения – аморально и для меня неприемлемо. Сознавая свою ответственность перед законом, я не чувствую своей вины перед справедливостью».
Последняя фраза мне казалась слишком громкой, но я ведь и стремился здесь к этому. Лена же, которая по моей просьбе просмотрела текст от ошибок, даже назвала эту фразу красивой. Увы! Единственная красивость во всей этой истории… И может, самая вредная для меня. Письмо я отправил в понедельник. Оставалось только ждать. Теперь уже никаких отступлений, никаких звонков к Юрию Ивановичу с согласием на Лилин вариант быть для меня не могло. Я выбрал жесткую позицию, позицию нападающего обвинения, позицию своих друзей. Наверное, это был пик моей «смелости», поскольку, казалось, именно жесткость и решимость могли спасти меня от роли козла отпущения или мальчика для порки.
Оставалось только ждать возвращения уведомления о вручении и надеяться на то, что после этого «они» отвяжутся… Но прежде, чем пришло уведомление, мне снова позвонил Юрий Иванович и снова пригласил зайти к нему в субботу, на час, не больше…
Комментарий-1977 .
Здесь я прерву текст дневника 1973 года эпизодом, который в то время я боялся поминать наряду с признанием своего близкого знакомства с «Хрониками», а сейчас его освещение кажется необходимым. Одновременно мне хочется оценить ту ситуацию. Он заключалась в том, что, сознавая теоретически возможность разговаривать с КГБ и давать им показания и чувствуя это интуитивно, я не мог преодолеть господствующего тогда морального запрета и подчинился своим друзьям. Моих сил хватило лишь на то, чтобы вытолкнуть из потока Лилю. Сделать же аналогичный шаг и выбраться самому я не смог, даже, напротив, сделал шаг в сторону экстремизма, надеясь в центре потока проскочить камни, остаться невредимым.
Только позже (когда было поздно) я все же сделал этот шаг к даче показаний, но – не самостоятельно, а с чужой помощью… Почему так? – Оказывается, сделать самому моральный поворот так же трудно, почти невозможно, как самому вытаскивать за волосы себя из болота. Человек не может решиться на поступки, идущие вразрез принятой морали, даже если он пришел к внутреннему убеждению в их правильности, ибо он не может, не смеет сам отменять мораль. Это может сделать только другой человек, а лучше – другие люди от имени всех остальных людей, которые согласятся с ним и одобрят эти новые поступки, дадут моральную санкцию на них, как бы установят новую мораль. Но для этого обязательно должен быть Другой, как представитель общества. Только тогда появляется надежда на свою правоту, на завтрашнее оправдание в глазах людей, которые сегодня тебя еще не понимают, надежда, что ты не порвешь с ними дружбы – ибо без нее – тебя нет как человека.
Каким бы индивидуалистом ни становился человек, он никогда не сможет уйти от дорогих ему людей, ликвидировать свою зависимость от них, от их моральных оценок, потому что человек – животное общественное. Его свобода и индивидуальность не могут быть безграничными.
Под моим влиянием Лиля поступила наперекор диссидентской морали. Это не было осуждено, но лишь в качестве исключения, которое только усиливает общее правило. Чтобы мне самому пойти по этому пути, необходимо убедить своих единомышленников в правильности Лилиного пути, в возможности сотрудничать со следствием при условии не нанесении вреда кому бы то ни было.
С другой стороны появилась необходимость разобраться с выявившейся на следствии претензией Красина и Якира выглядеть лидерами созданного в их воображении «Демократического Движения». Оба «лидера» к этому времени уже достаточно далеко продвинулись по пути самоосуждения и слали из Лефортова письма-послания к оставшимся на воле с предложениями прекратить «Хроники» и другую «деятельность», с призывом отступить, поскольку «противник все знает», взял «основную крепость» и, следовательно, сопротивление сейчас бесполезно, а нужно сохранять людей, циркулировали слухи о каких-то списках еще свободных людей, на которых следствием собраны достаточные для сурового осуждения материалы – их обязательно арестуют, если не прекратится выпуск «Хроник»… Поставленная перед выбором: продолжение выпусков или арест людей, редакция «Хроники» приостановила их выпуск. А может навсегда? Хроника перестала существовать, и писать в Хронику стало нельзя, даже с частным письмом. Поэтому я обратился с таким письмом просто к друзьям:
1. Стало известно, что следствие по делу Якира и Красина продлено еще на 6 месяцев. Это известие совпало с вызовом большого количества людей в качестве свидетелей. Им предъявляются показания обвиняемых и их «чистосердечные» раскаивания со всеми мыслимыми и немыслимыми подробностями. Опираясь на эти объемистые документы, следователи требуют «искренности» и от свидетелей.
В такой ситуация перед каждым стоит выбор: или становиться свидетелем обвинения, подтверждать показания Якира и Красина и их дополнять, т.е. встать на позицию искреннего раскаяния (знакомство с подсудимыми и Самиздатом уже само по себе требует от «советского человека» покаяния), или ничего не говорить, отвергнуть сотрудничество со всемогущими «органами».
В первом случае следствие будут захлестывать потоки новой информации, дающей основание для возбуждения все новых и новых обвинений и судебных дел (если не сейчас, то в будущем). Во второе случае – следствие не получает ничего, но имеет повод для преследования конкретного «отказника», как по судебным каналам, так и по неофициальным, административно-служебным. Первый случай близок к моральной капитуляции, второй – грозит очень существенными личными потерями, требует жертв.
Что же выбрать? – Ну, конечно же, отказ! «Не помогать следствию в неправом деле» - это давно уже выработанная и общеизвестная рекомендация стала обязательной для всех людей, желающих сохранить достоинство и самоуважение.
Однако, на мой взгляд, это правило не следует абсолютизировать. Многие сочтут для себя возможным сохранить позицию минимальной «искренности» (как ни странно звучат эти слова, но они правильно описывают положение тех, кого еще не вызывали к следователю). И я думаю, что эти люди могут быть правыми. Но при следующих условиях.
1) Если подтверждаются только те показания, которые не затрагивают других лиц (или с согласия последних) и если они не вредят самому свидетелю (иначе могут быть в дальнейшем использованы, как средство давления).
2) Если свидетель чувствует в себе твердую уверенность, что в любой момент может остановиться и отказаться от вредных показаний, если он уверен в том, что не соскользнет на путь невольного доносительства.
3) Если последствия «отказа» слишком тяжелы (потеря работы, призвания, семьи и т.д.) и перевешивают неизбежные издержки от пусть небольшой, но все же помощи неправосудному процессу (т.е. соучастие в преступлениях властей).
Говорят, что такая позиция выбора, «торговли со следствием» безнадежна, что условия этой «торговли» неравноправны и потому предопределяют поражение начавшего «торг» свидетеля. Что спасти его может только твердая моральная убежденность в неприемлемости для себя любого участия в преступном следствии. И, наверное, это правда.
К сожалению, такая абсолютная мораль и твердость не может быть внушена извне, передана каждому из привлекаемых, и потому не может быть спасением для тех, кто не обладает ею от природы. Для большинства из нас остается надеяться только на здравый смысл. И именно здравый смысл должен максимально оберегать нас от «торговли», ибо ее условия, действительно, не равны: и надуют, и обведут вокруг пальца… Ведь профессионалы напротив.
Но совсем избежать «торговли», взвешивания доводов «за» и «против», мы не можем. Само дело Якира и Красина такого рода, что не может вызвать того спасительного негодования, которое возбуждало в нашей общественности все бывшие ранее процессы над инакомыслящими и давало ей моральную силу. И это, наверное, страшнее всего.
2. Говорят, оба обвиняемых признались не только в распространении Хроник и другого Самиздата, не только в активном отстаивании прав человека, но и в связях с НТС. И именно последнее очень настораживает. Уже не один год и не на одном процессе инакомыслящих НТС - эта эмигрантская и, как утверждает наша печать, антисоветская организация – исправно играет провокационную роль пугала, пользуясь которой судьи доказывают преступность любого инакомыслия, ведущего, якобы, прямо к диверсиям НТС. Но, кажется, только сейчас обвиняемые сами подчеркивают свои связи с НТС и свои действия объясняют влиянием НТС (организацию «Движения», создания программы и пр.).
Что такое НТС на деле? Возможно, это знают люди на Западе. У нас достоверно этого никто не знает. Никто не имеет возможности убедиться, что эта организация, действительно А) ставит своей целью вооруженное свержение правительства, Б) сотрудничала с гитлеровцами и т.д. – убедиться пусть даже не по материалам самой НТС непосредственно, но хотя бы по точным и доказательным цитатам со ссылками на первоисточники – документы НТС или на какие-либо судебные доказательства диверсий, вооруженной борьбы и т.д. Для общественного мнения в стране остается совершенно недоказательной сама преступность НTC. Поэтому судить за связи с этой организацией – значит, нарушать существующие законы.
Однако, если в действительности окажется и будет убедительно доказано, что преступность НТС – не выдумка, а факт (диверсии, вооруженная борьба и пр.), то будущий процесс может приобрести совсем иную окраску. Он уже потеряет характер полностью незаконного суда. В части связей с НТС он окажется правым судом, если обвиняемые признают, что были связаны с НТС и осведомлены о преступных намерениях последней.
Это страшный вариант, и он сейчас вполне возможен. Но дело не только в обвиняемых. Связать Самиздат и Защиту прав с антизаконной и экстремистской НТС – цель репрессивного аппарата. Сегодня ГБ близка к осуществлению этого, как никогда раньше. Надо не допустить этого.
Мне кажется, наша общественность очень сочувственно относится к защите прав человека, и уже не раз доказывала это своими протестами. Мне также кажется, что она скептически или, скажем, нейтрально относится к попыткам создания любых оппозиционных организаций типа Демократического Движения. Такая выжидательность объясняется тем, что признавая в принципе желательность оппозиции, как одного из главных условий осуществления всего комплекса конституционных свобод, многие из нас, тем не менее, видят нереальность существования такой оппозиции в настоящее время, при отрицательном отношении к «отщепенцам» большинства. Тем более предосудителен любой экстремизм, не говоря уже о призывах к вооруженной борьбе. Поэтому при доказательстве вины НТС и связанных с ним обвиняемых, общественность должна будет встать на сторону обвинения и в качестве законопослушных граждан оказывать максимальное содействие следствию. При этом моральные основы для отказа от дачи показаний исчезают.
П.И.Якир и В.А.Красин были активными членами Инициативной группы по защите прав человека. Известно, что позиция Инициативной группы по отношению ко всякого рода политическим вопросам была выражена в заявлении от 1970 г. ясно и недвусмысленно: к политическим движениям мы не имеем никакого отношения, наша цель – лишь защита прав конкретных людей от незаконных преследований. Тогда с этим согласились и Якир, и Красин. Однако суд может установить, что на деле они нарушили собственное заявление и связали свою деятельность с НТС. Мало того, суд может оказаться перед попытками следствия и обвиняемых доказать причастность к этим связям всей Инициативной группы в целом и даже широкой самиздатовской общественности.
Сегодня многие члены Инициативной группы, привлекаемые в качестве свидетелей по обсуждаемому делу, отказываются от дачи показаний, считая предстоящий процесс незаконным. И это, конечно, правильно, но, на мой взгляд, лишь при следующих условиях:
а) не будет доказана преступность НТС и преступные связи с ним обвиняемых;
б) в суде не будут доказываться связи остальных членов Инициативной группы с НТС (по аналогии с обвиняемыми).
При перечисленных условиях показания, на мой взгляд, давать необходимо, и не столько перед самим судом, который в целом, несомненно, будет носить незаконный характер (быть закрытым, недоказательным, носить характер репрессий за Хроники и Самиздат и т.д.). Давать показания необходимо перед миром, перед нашей общественностью.
Всем понятно, что сегодня над каждым из оставшихся на свободе членов Инициативной группы и активных участников движения защиты прав нависла очень серьезная угроза. Все они нам очень дороги, как наши защитники. Но именно сейчас, под этой угрозой, в ситуации, когда поведение двух бывших членов Инициативной группы бросает тень на деятельность всей группы, мне кажется правильным обратиться к «ИГ» с настоятельной просьбой: «Пожалуйста, скажите нам всю правду. Проверьте, если это возможно, истинную роль НТС, степень его «преступности» или даже провокационности, и если она, действительно, имеет место – прокляните НТС! Подтвердите еще раз свою непричастность к экстремизму, объясните, как могли Якир и Красин игнорировать ваше общее заявление 1970 г., защитите себя и нас от этих обвинений.
Сегодня, мне кажется, это – самое главное для защиты наших прав! Ибо без этого не будет у каждого из нас твердой уверенности в абсолютной незаконности процесса над Красиным и Якиром, не будет уверенности в правоте своего противостояния следствию, не будет твердой моральной позиции. 29.Ш.1973 г.
Судьба этого очередного моего обращения должна была бы повторить судьбу предыдущих – сгинуть без следа и ответа, и отразиться лишь в изменении личных отношений (статус «колеблющегося и морально неустойчивого» - не очень приятен). Но в данном случае я обратился к близким людям, был настойчив и добился-таки отклика.
Уже был апрель, вечер, чей-то день рождения или иной праздник. За столом –много людей, чьи имена часто мелькали в Хронике. Часть из них читала мое письмо, и я ждал, конечно, их отрицательной реакция. Наконец, разговор коснулся и моей темы. Первая часть – о допустимости при некоторых условиях давать показания была опущена без обсуждения, а внимание было привлечено к теме «Наше отношение к НТС». Основным лейтмотивом большинства было: «Мы не знаем, кто такой НТС (орган КГБ или эмиграции?) и знать не желаем».
Мои ссылки на пример Якира, который тоже не хотел ни от чего отмежевываться, а потом все-таки пристегнул к НТС все «Движение в защиту прав» - совершенно не воспринимались, как, впрочем, и другие доводы. Подспудно мне слышалось: «А может НТС – наш друг, почему же мы должны связывать себе руки, почему должны делать приятное властям…»
«Ну хорошо, можно отмежеваться от экстремизма вообще и от НТС, если она такая на деле, а не по слухам… Ведь нужно отвечать на выдвинутые Красиным и Якиром обвинения, надо решаться на диалог-защиту, не дожидаясь тюрьмы. Ведь любой арест – это плохо, вредно – и нам, и властям, и всем… Почему же не искать и не предлагать компромиссы?..»
Но в своих последних доводах я был практически одинок. Ни у кого не было потребности в компромиссе, в диалоге с властями. На меня, возможно, смотрели со стыдом и жалостью, как на редкий в этой среде пример колеблющегося человека. А ведь в то время я уже сам был обвиняемым, ожидал суда за отказ от показаний и еще не думал лично менять своей твердокаменной позиции. Но чувствовал себя осужденным скорее здесь, среди друзей и единомышленников… Мы как будто говорили на разных языках.
Попытка убедить в своей правоте людей, чьим мнением я дорожил и почитал – не получилась. Если даже публичное отмежевание от порочащих показаний Красина-Якира оказалось невозможным именно из-за принципа «мы с ними не разговариваем», (духовного торга не ведем), то уж о допустимости «разговора на следствии» у этих людей и мысли возникнуть не могло...
Этот вечер еще раз укрепил мою решимость плыть по течению и готовиться к худшему. Возможность пойти по открытому Лилей пути не была использована, а после 31 марта – окончательно закрылась. Но и сейчас, возвращаясь к описанию моего третьего визита в Лефортово в 1973 г., я все еще жалею об упущенной тогда возможности. И, наверное, пройдут годы, прежде чем я окончательно не уразумею: все, что произошло со мной – все к лучшему, что опыт «легкого суда» был мне необходим.
31 марта
Я рассчитывал, что, получив мое письмо, «они» теперь вызывают, чтобы в последний раз меня «перевоспитывать», сломить мою «непримиримость», ждал заключительных и безуспешных уговоров. Да и зачем им нужны теперь мои показания? Ведь Лиля уже подтвердила факт передачи аппарата Красину.
Но я ошибся. Я переоценил их уговорительный потенциал. Никаких разговоров больше не было. Правда, Юрий Иванович сразу сообщил: «Ваше заявление получено и согласно вашей просьбе подшито к делу. Сегодня Вы в этом сможете сами убедиться! Ничего нового оно нам не показало, кроме укрепления Вашего упрямства». Впоследствии весьма осведомленный мой адвокат вскользь заметил мне, что именно после этого письма было принято решение все же возбуждать против меня уголовное дело, хотя мои показания уже не были нужны, т.е. что именно оно и послужило причиной всего дальнейшего. Не знаю, прав ли он.
«Так вот – продолжает Юрий Иванович, - мы много с Вами, Виктор Владимирович, разговаривали, много раз Вас предупреждали, теперь настало время делать выводы. Я должен сообщить, что против Вас возбуждено уголовное дело по обвинению в нарушении статьи 182 УК РСФСР за уклонение от дачи свидетельских показаний. Вести следствие по этому делу – да какое тут, собственно, следствие, все и так ясно, только собрать необходимые материалы, - буду я. Вот этим мы сегодня и займемся».
И действительно, дальше пошла деловая жизнь – вопросы, записи, ознакомление с очередной бумагой (о возбуждении уголовного дела, о явке по вызову, допрос обвиняемого и т.п.). Ответы в протоколе он предложил писать самому, чтобы «больше не было недоразумений», логично. Ответ на вопрос о мотивах я почти целиком списал с заявления. Это тоже было логично – даже для Юрия Ивановича, который все же иногда как бы порывался поправить мои фразы, но снова спохватывался и говорил: «Нет, нет, пишите сами, я не хочу на Вас давить».
Много времени я потратил на обдумывание своей «красивой» фразы о невиновности перед справедливостью. В официальном протоколе она как-то не смотрелась, и, в конце концов, я ее выпустил совсем. Потом зациклился на формуле признания себя виновным. Юрий Иванович, ссылаясь на свои справочники, утверждал, что на этот вопрос можно отвечать только следующими фразами: «полностью виновен», «частично виновен» или «не виновен». С его точки зрения я должен был признать себя «полностью виновным». Для моего же самочувствия больше подходила формула «частично виновен». Ведь если факт своего отказа и ответственности по ст. 182 я тогда признавал, то, в действительности, внутренне не чувствовал себя виновным. Напротив, чувство вины у меня возникало лишь при мысли о возможных компромиссах, о возможности все же дать показания. Но, в конце концов, я все же написал просто «виновен» без приставки «полностью» или «частично».
Наконец, все бумаги заполнены. Юрий Иванович тщательно их складывает, нумерует и пишет на деле: «24 стр.». Потом говорит: «Ну вот, следствие по вашему делу окончено. Все материалы вот здесь собраны. Не хватает только справки о том, что ранее Вы не судились, но можете поверить, она будет приобщена к делу. Теперь Вы внимательно и, не спеша, ознакомьтесь с материалами и подпишите ст.201 об ознакомлении. После этого дело пойдет в суд».
Беру папку. Кроме уже известных, написанных со мной же бумаг, обнаруживаю тот самый протокол Красина, протокол допроса Лили, акт опознания ею аппарата и фото его, родимого, среди чужих. Были здесь и письмо-запрос от КГБ в мой институт, и ответ-характеристика на меня, подписанная треугольником института. Она удивила меня своей лаконичностью и краткостью.
Два дня назад моего нынешнего завлаба за час до конца работы срочно попросили к телефону, после чего он отозвал меня в сторону и спросил: «Партком срочно требует на тебя характеристику. Ты не знаешь, с чем это связано?» - «Поссорился с КГБ.»- «С КГБ? –ужалило моего завлаба. – Да ты что! Да за такие дела морду в кровь бьют». Хм... морду... Объясняю, что его дело сторона, он ничего не знает и поэтому пусть пишет нормальную положительную характеристику, как написал бы ее две минуты назад. Так он и делает, хорошо пишет, длинно, подробно, обстоятельно, расхваливая мои деловые качества и перечисляя выполненные работы. О диссертации, правда, по моей просьбе умолчал (но Юрий Иванович о ней все равно узнал).
Но что же я теперь вижу в «деле» - официальную характеристику парткома: «Поступил в октябре 1972 года. Во время работы нарушений трудовой дисциплины не было, замечаний по работе не имел. Участвует в системе партийного просвещения». – Вот и все! Но нетрудно понять и положение моего начальства. Когда к ним проходит письмо из КГБ с таким запросом: «Прошу дать характеристику на Вашего сотрудника, категорически отказавшегося давать показания по делу об особо важных государственных преступлениях Красина и Якира», то поневоле будешь лаконичным и ограничишься самыми нейтральными выражениями.
Но вот я ставлю последнюю подпись. Все. Юрий Иванович настроен благодушно: славно он поработал! Теперь даже тянет на разговоры. Уж не помню какие. В основном ему было «Жаль, что Вы так заупрямились и теперь будут неприятности – а ведь могли защитить диссертацию (вот она, осведомленность-то), я ведь понимаю, как это трудно – сам скоро стану кандидатом, только юридических наук…». Жаль, что ст. 182 предусматривает столь мягкое наказание, а вот если бы давали несколько лет лагерей, Вы бы не вели себя таким образом… Жаль, что Вы испортили себе жизнь, но сейчас, когда мы расстаемся и больше никогда не встретимся, может, только случайно на улице, мне («ему») хотелось бы напоследок все же заронить в Вас доброе зерно…» и т.п.
В чем заключалось «зерно» Юрия Ивановича, я сейчас никак не могу вспомнить. Кажется, в том, что сомневаться в правильности политики правительства можно и даже не страшно, но надо непрестанно думать и размышлять над причинами и глубокими обоснованиями этой политики, и тогда придешь к пониманию, к разрешению сомнений. Он так и сказал: «Но ведь думать надо!»
Но этот завет для меня уже давно не был новостью: немало я встречал умных людей, пользующихся этим правилом. Обычно они достаточно информированы и развиты, чтобы во всем правильно и объективно разобраться, чтобы установить несоответствия и в стране, и в личном своем поведении. Однако все свои умственные способности они направляют лишь на оправдание необходимости существующей действительности по правилу: «все хорошо в этом лучшем из миров» и лучше быть не может. Ради этой цели (чаще всего неосознанной) они готовы создать и вообразить самые замысловатые и казуистические системы аргументов и доказательств, обосновывая, например, неизбежность нападения ФРГ на ЧССР, если бы не было нашего выдвижения 21 августа 1968 года.
Этот вид изощренного самообмана, трата интеллектуальных сил не на раскрытие истины, а на ее сокрытие ради удобства собственной жизни, ради самооправдания. Но думаю, что одновременно это и распространенный вид духовного самоубийства. Ибо зачем тогда нужна мысль, если все время заниматься столь неблагодарной работой собственной дезинформации. Лучше просто не думать, заткнуть уши, не получать информации и слепо верить. Так будет дешевле и прочнее. На мой взгляд, такая все оправдывающая умственная деятельность людей, подобных Юрию Ивановичу, столь же плоха, как и нетерпеливость других людей, которым кажется, что все должно перемениться в одну минуту – все или ничего… Но это уже о другом…
…Юрий Иванович распрощался со мной почти благожелательно, но зато я выходил из этого желтого дома в состоянии мрачной подавленности. Напоследок только осведомился, когда можно ожидать суд, на что получил ответ: «Ну, как дело придет в суд, в течение двух недель должен состояться».
Судя по тому, как быстро, в течение нескольких дней после моего письма были собраны все материалы и сформировано уголовное дело, суд может состояться очень скоро – через неделю-две. Теперь надо готовиться к нему. Надо готовиться к защите занятой в письме и допросах позиции, к защите самиздата, но в то же время надо обдумать и все последствия будущего суда и как это скажется на моей работе. Ах, как все это не во время!.. Хорошо бы выработать такую позицию, которая смогла бы послужить и линией самозащиты. Хорошо бы совместить отстаивание принципов и требования последующей жизни, которой должен быть нанесен минимальный ущерб. Ведь я очень сильно завяз в этой жизни, в работе, я верю в нее и не хочу, чтобы все усилия моих последних лет пропали впустую…
Но суд теперь будет неизбежно, обязательно. Передо мной теперь раскрылся не очередной жизненный перекат, а неизвестный порог, подобных которому до сих пор было в жизни немного.
Кажется, именно после этой субботы в ожидании повестки в суд, на замечание одного товарища на работе, что в последнее время я почему-то «почернел», я откликнулся так: «Бывает в жизни, что наваливается масса дел – невпроворот работы, козни, яростное сопротивление официального «научного» руководителя диссертации; укоры жены за отлынивание от дел с квартирным обменом… Но тут тебе достается и еще, и еще… и голова идет кругом, и все надо делать быстро, быстро работать веслами, ибо только в скорости и уверенности состоит спасение». Конечно, не надо обращать внимание на эту риторику. Поучительней мне кажется последнее воспоминание о субботе 31 марта.
Когда я уже выходил и миновал дом № 3 по Энергетической тихой улочке, из каких-то ворот Лефортовского тюремного квартала выехала шикарная машина «Чайка» или даже «ЗИЛ», это была явно правительственная машина. Шла она медленно и казалась пустой, только рядом с шофером сидел худощавый, седой (а может, белоголовый) человек. Мне он тогда показался похожим на председателя КГБ т.Андропова. Да и кто из правительства мог посещать этот дом в субботний день? Кроме Хозяина?
И тут меня остро хлестнула мысль: если бы было какое-то оружие – стоило бы слегка нажать спуск, и проезжающий в двух шагах Хозяин будет поражен. То-то будет переполох и смута… а самому скрыться. Прекрасно помню: это не было осознанным желанием или даже мыслью. Это было как внутренний толчок-предположение, после которого только и потянулась основная мысль: «Откуда у меня это? Из каких глубин?» Ведь всю жизнь, в последние годы особенно, я был самым твердым противником экстремизма, нетерпеливости, предвестника насилия. И вдруг у меня самого как бы повело в уме руку. Откуда такая напасть? Неужели только из-за вот этой минутной озлобленности предстоящим судом?
Пока шел, вспоминались аналогии из нашей истории, когда народолюбцы, противники насилия и террора, казалось бы, вдруг становились террористами. Вот Степан Халтурин, всегда чуждавшийся интеллигентов-народовольцев, мечтавший лишь о рабочих профсоюзах и легальной борьбе, всегда отрицавший террор – вдруг сам решается и идет на убийство царя. Почему? – Оказывается, просто потому, что подвернулся случай: какой-то знакомый смог устроить его плотником в Зимний Дворец, а это так удобно для подготовки взрыва царской столовой! Вот так: убежденный антитеррорист, а подвернулся случай убить царя – схватился за него двумя руками, все прежнее бросил, жизнь этому отдал (убить, правда, все же не сумел)… Почему? – Отсутствие традиций уважения к закону, отвращения к бандитизму, насилию, нетерпению…
И вот сейчас меня, как бы толкнул в сердце этот халтуринский рецидив. Конечно, он был сразу осознан и потому отброшен (за столетие, слава богу, самосознание все же выросло), но все же он был и это навело меня на мысль, что я тоже попал в положение нетерпеливого, нетерпимого, ненавидящего… Стало тревожно, неспокойно. Стало не по себе.
1 апреля - 5 мая
Теперь мне была нужна юридическая помощь. Я снова напросился к С.В. вместе с Таней. Интересовали меня судебные порядки: как и сколько будет идти суд, как он будет организован, в какие моменты и сколько времени мне дадут говорить. Поскольку я думал, что адвоката у меня не будет (дело-то мелкое), нужно посоветоваться о содержании своих защитительных доводов на суде и всей линии самозащиты. Помню, я даже набросал эти мысли: не отказываясь от изложенных в своем заявлении мотивов отказа, объяснять, что основная вина на этот процесс лежит на запрете достаточной информации о процессах над Самиздатом. Вот если бы эти процессы действительно были открытыми и гласными, если бы можно было бы ознакомиться с протоколами этих процессов и убедиться в их доказательности и справедливости, то, конечно, у меня не было бы выставляемых мотивов отказа. Таким образом, я хотел избежать обвинительного тона и показать, что был просто вынужден поступить именно таким образом, чтобы сохранить свою совесть, а с другой стороны, я хотел принести своими доводами хоть небольшую пользу: еще раз обратить внимание властей на необходимость большей гласности и открытости информации.
С.В. согласилась, что суд может быть очень скоро, раз я подписал ст. 201 о просмотре материалов. Повестку из суда могут прислать даже через неделю – за три дня до заседания и под расписку. Она мне очень советовала взять адвоката: «Он, Витя, будет Вам нужен, как свой человек в суде. А деньги – небольшие. Т.к. дело ведет КГБ, то значит, слушать Ваше дело будет спецсуд и нужен адвокат с допуском. Когда придет повестка, разыщите меня снова, мы подумаем, к кому обратиться. Однако из моих расспросов, сколько мне будет дано времени там и из попыток объяснить, что именно я хотел бы сказать в суде, ничего не вышло.
С.В. и Таня считали, что совсем не нужно в суде допускать какие-либо громкие слова, что этот процесс – совсем не то место, где следует все выкладывать. «Перед кем Вы будете там говорить? – спрашивала меня С.В. – перед специально отобранными людьми в зале. Они даже не захотят Вас понять, я бы советовала, напротив, смягчать выражения. Скажите, например, что под словами «несправедливые или незаконные процессы» Вы понимали отсутствие гласности в этих процессах. И все. А лучше ничего не объясняйте, кроме необходимого: совесть не позволяет. Только так можно выйти из этого суда с меньшими потерями».
Я молча выслушивал эти и другие слова и говорил – «спасибо», а внутри их не принимал. Вести себя на суде совершенно пассивно, стараясь только уменьшить возможное наказание – тогда зачем же было огород городить? Зачем было слать письмо-заявление с громкими и непримиримыми мотивами отказа? Зачем тогда весь суд? Чтобы все смазать?
Сейчас мне понятно, что С.В. и молчащая Таня уже видели реальную мне угрозу, и потому на первый план их чувств и советов встала не защита принципа «С ними не разговаривать», а простая забота обо мне лично, стремление любыми способами помочь выпутаться из теперь неизбежных неприятностей. Тогда я этого не понимал, как не понимал, что этой заботой они фактически начали содействовать моему отходу от этой морали, к последующей ей измене.
В этот раз мне впервые пришлось узнать несколько важных я неприятных положений. Оказывается, принудительные работы по решению суда могут назначаться по месту работы или «в распоряжении органов МВД». В последнем случае тебя посылают на стройку или на другую тяжелую и мало оплачиваемую работу с одновременным увольнением с основной работы. Очевидно, что мне грозил именно этот самый тяжелый случай. Да что там – он был просто неизбежен. Но этого мало! После окончания срока наказания на мне будет висеть так называемая «судимость» в течение целого года, в течение которого я во всех анкетах и характеристиках должен буду указывать про суд. Кто же возьмет меня на работу с таким хвостом? – Примеров перед глазами у меня хватает... И не только на один год, но и дальше. Раскрывалась бездна неустройства после первого увольнения…
Все. Прежняя жизнь захлопнулась. Работа и диссертация – накрылись. Дальнейшая жизнь пойдет через пень-колоду, от одного случайного заработка к другому. Узнав все это, я, наверное, изменился в лице. Помню, что смог протянуть только: «А я …не знал… об этом! Да... надо бы что-то сделать, чтобы с работы меня не уволили... Это очень важно именно сейчас. Иначе я, действительно, зря все затеял».
И это, действительно, было так. Я уже подошел к возрасту, когда при выборе: профессия или высокая мораль, я выбрал бы первое. И это я сказал тогда вслух последней фразой. Но что из того? Что я теперь мог изменить?
Человек – не кузнечик, и к резким скачкам в своем поведении не приспособлен. Почти сразу идти на попятный невозможно. Если в субботу, идя на последний допрос, я ожидал новых предложений и уговоров, но еще не был готов их принять, то теперь, после того, как узнал о готовящихся изменениях в своей жизненной судьбе, я, наверное, смог бы принять подобные предложения, но ждать их уже не приходилось.
Неделю назад я сделал свой выбор, сделал, даже не получив всей возможной информации и не обдумав всех последствий. Теперь же я несся навстречу бушующему порогу, который оказался на деле гораздо хуже, чем думалось раньше. Он был просто непроходимым, мне предстояло потерять свою байду-работу, чтобы как-нибудь вплавь добираться до берега в мокрой одежде… Иного выхода уже не было. Оставалось только ждать.
И я ждал – весь апрель. Было уже очевидно, что теперь все мои обычные старания – над работой, над диссертацией – не имеют никакого смысла. Они неизбежно утонут. Однако машина дел была давно раскручена, и я не мог и не хотел ее останавливать. Не в моем характере такое. Да и зачем? – Чтобы мучиться в ожидании конца без дела? И раньше, даже в безысходных ситуациях, меня не покидала надежда. Так и сейчас. В течение апреля росла надежда на то, что суд все же не состоится, что «они» все же не захотят мараться из-за такого мелкого дела.
И вправду – через неделю напряженного ожидания судебная повестка не пришла. Через вторую – тоже. Третью. Четвертую... Глупо было бы в этой ситуации сидеть, сложа руки. И я не сидел. Как раз в апреле получил официальное разрешение на проведение межлабораторного семинара в своем прежнем институте с предварительной защитой на нем своей диссертации. Пришлось за очень короткий срок привести ее в должный порядок, перепечатать. Закончил эту работу за неделю до майских праздников и отдал рецензентам. Сама предзащита должна была состояться сразу после праздников (она и состоялась 11 мая).
В этой усиленной работе я терял постепенно настороженность первой недели ожиданий, и мои ежедневные ощупывания внутренности почтового ящика в поисках повестки – с каждым днем становились все менее судорожными и более спокойными. Под конец месяца я уже почти уверял себя, что суд, если не отменили, то, по крайней мере, отложат до лета, до большого процесса над Красиным и Якиром. И может быть, кто знает, может, мне и удастся проскочить? Ведь успели тогда на Печоре, хоть никто не верил? В это было так сладко верить! И так хорошо было слышать мягкое увещевание Лены: «Ну вот видишь! Я же говорила – суда не будет».
Майские праздники мы провели в традиционном трехдневном походе, в котором я совсем забыл о треклятом суде, вернее, отнес его в далекое будущее, на лето, а может, и дальше. Я почти ни о чем не думал и был, конечно же, счастлив. Выглянуло солнышко, чуть-чуть обсушило и потому, хоть и плывешь меж отвесных скал и деться некуда, и порог неизбежен, но невольно жмуришь глаза, грезилась опасность где-то вдалеке, и радуешься солнечной ласке... и вдруг – к-р-рах-х!
5-15 мая .
Утром на работу мне позвонили из Московского городского суда и попросили в понедельник зайти на Каланчевку, в спецчасть, за обвинительным заключением. Значит, никто не останавливал дело, не переносил и не откладывал, оно просто достаточно медленно двигалось по каким-то судебным инстанциям. И наконец-то добралось и до меня.
Ну, а если суд назначат на 11 мая, как я буду совмещать его с предзащитой диссертации? «Придите к ним не в понедельник, как просят, а во вторник. По закону суд могут назначить только через три дня после вручения обвинения, значит, позже 11 мая», - посоветовала мне С.В., когда я пришел к ней со своими новостями. Она же назвала и двух адвокатов. Один из них не смог взяться (уезжал в командировку), другой меня защищал в суде. Правда, именно про последнего С.В. сказала, что хотя она его не очень хорошо знает, но голову свою за подзащитного он, наверное, не положит. Впоследствии я смог оценить точность этого предсказания.
Во вторник съездил на Каланчевку и получил под расписку 5 страниц обвинительного заключения. Дату суда «они» пообещали сказать позже. Здесь же в коридоре я уселся читать этот документ.
Обвинительное заключение
по
уголовному делу № 58 по обвинению
СОКИРКО Виктора
Владимировича в совершении
преступления,
предусмотренного ст. 182 УК РСФСР
Настоящее уголовное дело возбуждено Следственным отделом КГБ по СМ СССР 29 марта 1973 года по признакам преступления, предусмотренного ст. 182 УК РСФСР, в связи с отказом СОКИРКО В.В. при допросе в качестве свидетеля по уголовному делу № 24, находящемуся в производстве того же отдела.
В процессе расследования уголовного дела № 24 КРАСИН В.А., обвиняемый в совершении преступления, предусмотренного ст. 70 УК РСФСР, на допросе 21 февраля с.г. показал о своем знакомстве с СОКИРКО В.В. и встречах с ним на квартире обвиняемого по тому же делу Якира П.И.
При одной из этих встреч в конце 1971 года, как показал КРАСИН, обратился к СОКИРКО с просьбой дать ему фотоаппарат «Зенит» для съемки нелегально распространяемой литературы и с согласия последнего заполучил указанный фотоаппарат от жены СОКИРКО – ТКАЧЕНКО.
Из показаний КРАСИНА усматривается, что, занимаясь размножением антисоветской литературы, он использовал фотоаппарат СОКИРКО для съемки журналов «Посев». 14 января 1972 года при обыске в квартире ЯКИРА П.И. указанный фотоаппарат был изъят».
Будучи вызван 5 марта в Следственный отдел КГБ при СМ СССР для допроса в качестве свидетеля по указанным обстоятельствам и предупрежден об ответственности за отказ или уклонение от дачи показаний по ст. 182 УК РСФСР и за дачу заведомо ложных показаний по ст. 181 УК РСФСР, СОКИРКО от дачи каких-либо показаний по делу КРАСИНА и ЯКИРА категорически отказался. При этом он заявил, что причиной отказа от дачи показаний являются его «моральные соображения», существо которых объяснять не намерен.
При вторичном допросе 16 марта 1973 г. с участием прокурора отдела Прокуратуры СССР, несмотря на повторное предупреждение об ответственности по ст. 182 УК РСФСР, СОКИРКО снова отказался от дачи каких-либо показаний по указанному делу.
Допрошенный в качестве обвиняемого по уголовному делу № 58 СОКИРКО в предъявленном обвинении в совершении преступления, предусмотренного ст.182 УК РСФСР, виновным себя признал и пояснил, что дачу показаний в качестве свидетеля по делу КРАСИНА И ЯКИРА считает аморальной.
Виновность СОКИРКО в совершения указанного преступления помимо его признания подтверждается фактами отказов от дачи показаний, зафиксированными в протоколах его допросов от 5 и 16 марта 1973 г.
На основании изложенного обвиняется:
СОКИРКО Виктор Владимирович, 1939 года рождения, уроженец гор. Харькова, украинец, гражданин СССР, беспартийный, образование высшее, работающий ведущим конструктором ВНИИ Нефтемаш, проживающий в гор. Москве, ул. Барклая, дом 12, кв. 95, ранее не судимый
в том, что он, будучи вызван 5 и 16 марта 1973 года на допросы в качестве свидетеля по уголовному делу № 24 КРАСИНА и ЯКИРА, обвиняемым по ч. 1 ст.70 УK РСФСР, отказался давать показания об известных ему обстоятельствах, имеющих существенное значение для указанного дела, то есть в совершении преступления, предусмотренного ст. 182 УК РСФСР.
Обвинительное заключение составлено в соответствии со ст. 205 в гор. Москве 5 апреля 1973 г. и на основании ст. 207 УПК РСФСР подлежит направлению прокурору для передачи по подсудности.
Старший следователь по ОВД Следотделения УКГБ при СМ СССР по Калининградской обл. майор СУЧКОВ
Согласны: Зам. начальника отделения следственного отдела КГБ при СМ
Начальник следственного отдела КГБ при СМ СССР
генерал-майор юстиции ВОЛКОВ
Утверждаю: Первый Зам. Генерального Прокурора СССР Государственный советник юстиции 1 класса М.МАЛЯРОВ
Возмутила меня главным образом фраза о том, что Красин просил меня об аппарате для съемки нелегальной литературы и получил на то мое согласие. Ведь это передержка даже самих показаний Красина, приложенных к моему делу (он утверждал только, что я мог бы понять его цели, но не расспрашивал). Теперь же получалось, что я виновен не только в отказе от показаний, но и в умышленном содействии распространению нелегальной литературы (т.е. в преступлении, по той же ст. 70 УК РСФСР).
По телефону я договорился о встрече с рекомендованным мне адвокатом 11 мая в 18 часов.
Предзащита диссертации началась в этот же день, в 14 час. 30 мин. Проходила она достаточно уверенно. В меру отмечались недостатки, достаточно хвалили. Лиля, которая сидела на заднем ряду, потом говорила, что в иные моменты этих двух часов ей даже хотелось завыть от тоски: «Вот как тут его хвалят, а на самом деле будут судить, и все эти усилия и труд (в том числе и ее, Лилин) пойдут насмарку, зря».
Мoe настроение было, собственно, близко к этому. Правда, последние два дня, когда я готовил выступление и материалы и решительно гнал от себя «посторонние мысли», мне было от этого легче, а на самой предзащите я даже забыл обо всем... Но как только все кончилось, и мы вышли вдвоем из института, чтобы ехать в юридическую консультацию, то мне тоже захотелось выть от глупости всего со мной происходящего. Да, сейчас я буду рассказывать адвокату, что намерен отстаивать в суде, а результат известен уже заранее... Детерминирован, чудес у нас ведь не бывает…
И тут появилось спасение... Оно появилось в виде совсем незнакомого, вернее, мало знакомого человека, Вадима, которого я мельком знал по институту и лишь недавно узнал о его близости к С.В. Мы случайно сошлись с ним у дверей института и должны были вместе пройти две минуты до троллейбуса. Однако за эти минуты я успел рассказать ему о своей предзащите, а Лиля – о предстоящем визите к адвокату. И как так можно?
И вот, на удивление, Вадим сразу и очень горячо принял к сердцу все наши обстоятельства и буквально увязался с нами до самой юр.консультации. Я потом продумывал, почему так получилось. Наверное, из-за общительного характера Вадима. Он просто увидел, что людям плохо и не мог от них уйти, не оказав всей возможной помощи и совета. Кроме того, видимо, и для него проблема возможных отношений с «ними» является достаточно актуальной. Однако в отличие от большинства наших друзей, для себя эту проблему он решил не в духе известного принципа: «С ними не разговаривать!», а совсем по-другому: «С ними надо разговаривать и бороться, отстаивать свое существование».
Он был уверен, что в нашей жизни надо прежде всего жить, а не «воевать с ветряными мельницами». Очень давно знаком с Самиздатом, но никогда из подписывал никаких протестов, а само движение в защиту прав человека называл фрондой, чуть ли не игрой в геройство. Свои выводы и мнения формулировал решительно и уверенно.
До встречи с адвокатом y нас оказалось время, и потому в разговорах мы долго шли по Садовому кольцу, открывая друг друга. Для меня это был не просто новый знакомый, а как бы новый тип человека: он был давно знаком с Самиздатом, был в этом кругу, но вместе с тем не придерживался общепринятой для этого круга морали… Нет, я неточно выразился . Людей, которые читают Самиздат, но не осмеливаются подписывать открытые протесты - много. Все они именно «не осмеливаются на подписи», хотя в душе полностью согласны с принципами отказа и хотели бы видеть такую смелость у других (но не у себя). Они были просто непоследовательными и слабыми. Вадим же совсем другой – он решительно отрицает сами принципы «отказа», объявляя их нежизненными и недейственными.
Я не мог с ним согласиться тогда, не соглашаюсь и по сей день. У новой морали есть право на существование. Нет, я не так сказал: - у каждого из нас есть право, вернее, долг стремиться к выполнению своих принципов, ибо только это соответствует сути свободного человека. Однако есть важная оговорка – не следует идти на непосильные жертвы, на гражданскую смерть ради выполнения этих принципов. Новая мораль – не абсолютна, она новая и не соответствует установкам сегодняшнего большинства людей, условиям жизни, в которых человек живет. Поэтому при необходимости нужно отступать от выполнения принципов новой морали. Иначе жизнь превратится из обычной, нормальной – в мученичество во имя новой морали. Конечно, эта оговорка касается не всех. Конечно, она не касается людей, сознательно избравших мученичество. Такие люди, как Буковский, в будущем, когда новая мораль станет господствующей, обессмертят свои имена, будут чтимы потомками, как предтеча их нравственных идеалов, но ведь такая судьба только у единиц, выдающихся людей, героев. По самому слову-понятию их не может быть много. Мы же – обычные люди, и наше дело – жить, давать жить другим, чтить своих мучеников и подражать своим героям.
В те вечерние часы нашего похода к адвокату основным для меня были не разногласия с Вадимом. Основным чувством было иное: облегчение, почти освобождение! Ведь в том, что касалось моего судебного дела, Вадим открыто и резко выражал мои подспудные и подавляемые желания и стремления, ясно и уверенно он говорил, что вся моя позиция в самом деле – глупость и самоубийство, что, конечно, надо было давать показания об этом несчастном фотоаппарате, что совсем не нужно бояться следователей: они обычные люди и так же халтурно делают свою работу, как и мы все. С ними надо спокойно разговаривать, проводить свою линию, добиваться наименьшего ущерба («а для чего же у тебя высшее образование?»), что даже сейчас, перед самим судом, я не имею права сидеть сложа руки и «тонуть».
«Понимаешь, ты тонешь, просто тонешь на почти безопасном месте; тонешь только потому, что не шевелишь руками, ничего не делаешь – и, конечно же, утонешь!». На моем месте Вадим обязательно добивался бы пересмотра дела, отправления его на доследование, утверждая, что был неправильно понят и т.д. – «Но ведь тогда придется давать-таки показания – слабо защищался я, - это все равно, как самому звонить следователю, что я передумал. Нельзя же так…»- «А что, звонок к следователю – это очень хороший, решительный шаг. Может быть, они даже сразу прекратят дело» - немедленно отвечал он. Его убежденность была неотразима.
Не знаю, с чем сравнить мои чувства в тот вечер. Как будто человеку, висящему над пропастью на кончиках пальцев, вдруг спустили веревку… нет, просто сказали, что никакой пропасти нет, надо только разжать пальцы, встать на ноги и быстро идти домой. Тогда же больше преследовали сравнения с греблей в байдарке, когда твою байду уже втянуло непреодолимым течением в предпороговые скалы, но кто-то неожиданно хватает ее за корму и вытягивает в боковое затишье.
Да, я был слишком слаб, чтобы самостоятельно изменить новой морали, а может, был слишком ей подвержен, чтобы сразу и легко это выполнить. Поэтому явление Вадима, человека нашего круга, но иной «морали», оказалось для меня спасительной опорой для крутого поворота. Сейчас для нас очевидно, что, не будь этой встречи, я, возможно, не успел бы подготовить к суду реалистическую позицию и потерял бы работу и профессию, которой дорожил.
На прощание мы обменялись с Вадимом телефонами и обещаниями разыскать друг друга в ближайшее время. Кажется, я вымученно «шутил», что теперь ни в коем случае не могу потерять с ним контакт, как с единственным источником моей «сверхновой» морали – что же я буду без нее делать? – конечно, тогда это была лишь шутка. В глубине души я надеялся, был уверен, что, сворачивая сегодня с катастрофической, бурлящей струи потока, я попаду не в тупиковую заводь, а в умеренное спокойное течение. Во всяком случае, в этом и состоит мое глубокое желание, хотя, может, и придется всю жизнь балансировать в поисках нормального течения между этими двумя крайностями. Вадим проводил нас до дверей юрконсультации. Разговор мой с адвокатом был очень коротким – минут 10. Лев Абрамович был страшно занят, и подчеркивал это. Прочитал обвинительное заключение, попросил его оставить себе, обещал узнать, когда будет суд и кто будет судить, осведомился, какие цели на суде я буду преследовать, и был удовлетворен моим желанием «выйти из этого дела с наименьшими потерями». Всe. До свидания!
В воскресенье я опять ездил к С.В.. Она прекрасно знала Вадима, любила его и с большим пониманием выслушала мой рассказ о беседе с ним и принятом мною совете активно искать отступления с прежней максималистской позиции.
Ее реакция меня даже удивила – настолько решительно и горячо она одобрила это решение. Правда, в глубине души я давно уже чувствовал в С.В. союзницу своим попыткам вырваться из запрета «Не давать им показания». Но С.В. – очень терпимый и мягкий человек, она не привыкла уговаривать и убеждать взрослых людей, которые, казалось бы, сами должны принимать и обосновывать свои решения относительно собственной жизни. С.В. органически не способна навязывать другому свою точку зрения, и в этом она отличается от Вадима. Но на этот раз она даже пожалела об этом: «Как жаль, что я не попробовала Вас убедить в ненужности такого отказа еще при нашей первой встрече! Можно было бы вполне избежать всех этих неприятностей. А теперь – навряд ли. Хотя, конечно, у «нас» все возможно. Захотят «они» - отменят суд, пусть это по закону сейчас невозможно... Я очень себя ругаю, что не смогла быть такой въедливой и настойчивой, как Вадим... Конечно, я совсем не считаю, что с «ними» надо всегда разговаривать. Если стоит вопрос о выборе между тюрьмой для товарища и помилованием (не говоря уже о карьере) для тебя, то человека, выбравшего второе, я, несомненно, буду считать подлецом. Однако, Ваш случай совсем иной. С одной стороны, на весах вся дальнейшая жизнь Вас и вашей семьи, а с другой стороны – ничего не значащие и никому не вредящие показания…»
Все это меня сильно ободрило. Таких примерно слов я ждал и за ними, собственно, и приехал. Но в то же время столь прямая поддержка меня удивила. С.В. как будто игнорировала сам принцип: «не разговаривать с ними вообще», она сводила его к другому и вполне понятному правилу: « Не вреди другому» и совсем не считала обязательным выполнение первого. А может быть, я сам выдумал этот принцип, и сам же стремился к недостижимому? Голова шла кругом.
Это «открытие» я невольно сопоставлял с последним, озадачившим меня разговором с Таней и Леной после 5 мая. «Послушай, - сказала Таня, - а может, ты скажешь на суде, что просто побоялся за жену и поэтому отказался от показаний? Может, тогда они смягчат наказание и оставят на работе?»- «Но ведь тогда придется давать показания – ответил я, - зачем же было тогда весь огород городить? Надо было сразу давать такие же показания, какие давала Лиля».- « М-да...» – протянула Таня. Она была явно с этим не согласна, но промолчала. Зато Лена решительно закончила: «Надо что-то сделать, чтобы этого суда не было. Обязательно! Никому он не нужен».
Помню, как я был сбит с толку и даже обижен. Как же так, никому не нужен? Неужели все мои треволнения с 5 марта были зря и никому не нужны – даже для прославления самиздатовской морали? Говорят, что жертвы – это глупость. В данном случае, пожертвовав своей работой и научной профессией, я сделал даже никому не нужную жертву, т.е. глупость вдвойне, в квадрате. Я был самообманутым дураком.
Теперь, во время последнего разговора с С.В., до меня дошел смысл слов Тани и Лены. Нет, они, конечно, очень дорожат принципом свободы и независимости от КГБ: «Мы с ними не разговариваем». Просто для меня они делали исключение. Они не хотели жертв ни от меня, ни от кого-либо иного. А, видя, как я пытаюсь тянуться в чистоте своего поведения и тут же жалею о происходящих от этого личных потерях, они хотели помочь мне встать на собственный, более легкий, обывательский путь... Оставаясь на бурлящей струе, они собственными руками сталкивали мою байду в тихую заводь, видя по одному лишь искаженному от страха лицу, что в дальнейшем я буду им плохим попутчиком.
Я понял благородство своих друзей и от души желаю им тоже выплыть из порога в спокойное течение.
В тот раз я сообщал С.В., что думаю позвонить следователю и попросить изменить ход дела, если это возможно. Она одобрила этот шаг: «Здесь возможны два случая: или «им» этот процесс не нужен и даже невыгоден (а думать так есть основания), тогда суд отменят в обмен на показания. Или им нужен этот процесс для примера, и тогда следователь скажет: «Нет, назад только раки ползают. – Раньше надо было думать, а теперь – иди и судись!». Но даже во втором случае такое обращение очень важно, поскольку, наверняка, Ваш процесс «они» будут держать под контролем, а предварительное Ваше согласие дать показания сведет дело к простому недоразумению и, возможно, к минимальному наказанию. Но ведь, в действительности, именно это и важно, чтобы Вас не уволили с работы?..» А потом добавила: «Только согласуйте это вопрос с адвокатом». На этом совете я и попрощался с С.В.
В то же воскресенье пришла повестка: «Московский городской суд вызывает Вас к 10 ч. 30 м. 16 мая 1973 г. в качестве подсудимого по вашему делу по адресу: «г.Бабушкин, Ленская ул. 2. Бабушкинский райнарсуд, зал 15».
14-15 мая.
В понедельник я звонил следователю Юрию Ивановичу.
Разыскал-таки телефон, насильно записанный еще 5 марта. Наверное, минут 10 ходил вокруг телефонного автомата, пока не заставил себя набрать номер. Соединили. «Нет на месте. Звоните минут через 10». С облегчением бросаю трубку, жду, слоняюсь на улице. Хуже зубной боли. Вот он – мерзкий момент моего отречения, ракообразного движения. Никогда его не забуду!
Снова звоню. Опять его нет. Спрашивают, кто звонит. Объясняю. Просят подождать у телефона. Жду. И вот в трубке голос Юрия Ивановича: «Слушаю».
В горле у меня спазм, огромным усилием проталкиваю слова: «Юрий Иванович, я должен у Вас спросить, нет ли возможности повернуть мое дело по-другому, если я дам показания, аналогичные показаниям моей жены?»
Юрий Иванович отвечает сразу же и совершенно свободно: «Я же Вас предупреждал, Виктор Владимирович... Теперь же ничего предотвратить нельзя. У Вас только один путь: на суде чистосердечно признать свою ошибку и сказать, что Вы готовы ее исправить и дать показания. По-видимому, это будет принято судом в качестве смягчающего обстоятельства».-«Смягчающего обстоятельства?»- я хотел сказать «и только-то?», но не смог продавить это через глотку...
- Да, конечно, - Юрий Иванович был готов говорить еще что-то. Но я уже не мог. Найдя паузу в его речи, я выдавил: «Все понятно. Спасибо» и рывком нажал на рычаг. Отрезал. Заглушил.
Так. Значит, ничего не получилось. Суд все же будет. Ну что же, С.В. меня достаточно подготовила к этому варианту, и я не был сильно разочарован. Надо готовиться к суду. Что еще можно сделать? Еще вчера, по совету Вадима, я обдумал свое «Ходатайство о направлении дела на доследование. В нем я утверждал, что показания не давал, поскольку боялся, что впоследствии эти показания будут обращены против меня самого, т.е. поскольку ощущал себя в качестве подозреваемого в преступлении. В этом и состояла основная аргументация «Ходатайства»: по советскому законодательству подследственный или подозреваемый имеет право отказаться давать показания. Но именно подозреваемым я себя чувствовал и на деле был им (не даром в обвинительном заключении утверждалось, что я не только дал аппарат, но и согласился на распространение Красиным «нелегальной литературы»). Также утверждал, что, по сути, никогда не был против свидетельских показаний, если они мне не вредят, и выражал готовность давать их в таком случае… С.В. смотрела эту бумагу и даже в самых важных местах исправила. Однако для осуществления этой линии защиты на суде, нужно было, прежде всего, согласовать ее с адвокатом.
К сожалению, Лев Абрамович был очень деловым и занятым человеком. Кроме пятницы, мы встретились с ним (по моим настойчивым просьбам) еще два раза, но не более чем на 10 минут. Он с ходу отверг идею ходатайства и то, как оно написано: «Юридически оно ничего не доказывает, а, напротив, даст массу поводов для новых осложнений и обвинений. Зачем Вам снова обсуждать вопросы о Самиздате, о своем отношении к нему, о процессах и их законности (я пытался в ходатайстве объяснить выдвинутые ранее мотивы отказа). Да Вас изобьют на суде, как мальчишку, и больше ничего… Нет, нет, Вы подумайте еще раз. Мое же предложение о Вашем поведении на суде сводится к следующему: о Самиздате Вы ничего толком не знаете, только понаслышке, и говорить не можете, а показания отказались давать из-за необычности обстановки и страха за жену. Только при такой линии поведения можно будет добиться минимального наказания. Все. Думайте. До свидания».
Так он окончил встречу в понедельник. Но она меня мало удовлетворила. Я еще не потерял надежды, что можно добиться возвращения дела на доследование и, следовательно, отмены суда. (Это после подписи Малярова на обвинительном заключении!)
Конечно, было важно, не сколько процентов и месяцев у меня будут вычитать из зарплаты, важно было иное: 1) не потерять работы – на это после своего звонка в КГБ я уже твердо надеялся, 2) вообще не быть судимым, ибо после суда и срока наказания должен следовать год судимости, в течение которого, а может, и дольше, ни о какой защите диссертации не могло быть и речи. А ведь слишком долгое откладывание диссертационной защиты при столь напряженных отношениях с руководителем может вообще сделать ее невозможной. Таким образом, своим ходатайством я пытался отстоять уже не работу, а результаты трех лет своего труда и право не заниматься диссертационной гадостью в будущем...
Но почему-то адвокат не хотел понимать, что мне нужна именно отмена процесса... Ну да ладно, пусть не будет специального ходатайства, но разве нельзя построить линию защиты на этих же аргументах и в процессе суда и добиваться все же возвращения дела на доследование? – Нет, мне обязательно нужно убедить адвоката в своей правоте, иначе, зачем он мне тогда нужен? – Просить о более мягком наказании?..
Я начал искать новой встречи. Но Лев Абрамович был неизменно занят, и, наконец, после долгих звонков он согласился встретиться накануне перед судом, во вторник вечером. На эту встречу мы пришли с Лилей вдвоем: я уже не надеялся на свою твердость и боялся, что впоследствии буду жалеть о своей уступчивости в переговорах.
Лев Абрамович, по-видимому, уже понял, с кем имеет дело, поэтому гораздо чаще обращался к Лиле, чем ко мне. Говорил неуступчиво и жестко, вообще, по характеру это несколько тяжеловатый, несентиментальный человек, но, возможно, в таких делах и нужна решительность и суровость хирурга. Он был убедителен: «Что Вы хотите? Убеждать суд в законности Самиздата? – Но это Вы уже писали в своем заявлении, после которого, между прочим, Вашему делу и был дан ход... Так Вы, действительно, желаете убедить суд в Ваших хороших намерениях? Тогда Вас подведут к столу и спросят: Подсудимый, на этом документе, где Вас предупреждали об ответственности как свидетеля, стоит Ваша подпись? А на этом, где Вы отказываетесь от свидетельских показаний – Ваша?.. Факт имел место, преступление доказано, и никакое доследование суду не нужно. Его право – учесть или не учесть мотивы или обстоятельства Вашего отказа. И только... Нет, Вы желаете и здесь доказывать несправедливость следствия и суда – ну что же, сделаете себе хуже. В таком случае, мне делать здесь будет нечего. Но я очень не хочу, чтобы Вы навредили себе в очередной раз. Вы пришли ко мне в первый раз с решением выйти из этого дела с наименьшими потерями. И я предлагаю Вам реальный путь, как этого добиться. И только такой!» Не стоит рассказывать, как я упорствовал, как пытался еще раз изложить свои доводы, свою линию о праве на отказ от показаний, если допрашиваемый чувствует себя подозреваемым. Адвокат этот довод не принимал, он его почти не слышал. В конце концов, с видимой неохотой согласился, что на суде можно ссылаться и на опасения за самого себя…
И я понял: этот человек, действительно, предлагал мне единственный путь к минимальным потерям – реальный путь, а не просто возможный по законодательным нормам. Было совершенно нереально, чтобы завтрашний суд против воли КГБ признал, что проведенное им следствие по такому ясному делу было проведено неправильно, незаконно и должно быть доследовано, доработано! Это, действительно, невозможно и будет расценено вызовом и, соответственно, ухудшит положение.
Лиля тоже согласилась с адвокатом. Усмехаясь, он напутствовал нас советами готовиться ночью к суду, но я уже не был способен ни воспринимать чью бы то ни было иронию, ни читать какие-либо бумаги или «готовиться». Мы просто поехали в гости.
Это были именины. Была большая компания, где многих мы не знали, и, соответственно, не знали нас. Ну и что? Важно, что друзья, которые знали и о завтрашнем суде, и о моем звонке в КГБ, относились к нам по-прежнему, и вот – пригласили в гости.
…Для меня же чрезвычайно важным был разговор в этот вечер с И.Н. – бывшим зэком, подписантом и глубоко религиозным человеком, без колебания расставшимся с любимой профессией ради принципов. Нередко я замечал к нему какое-то особое отношение, любовь, почти почитание. Разговор этот был кратким. Я рассказал, как буду вести себя на суде: «Скажу просто, что боялся давать показания на себя, что мой отказ – это просто недоразумение... Ты, наверное, за это меня осуждаешь?» Он отвечал еще короче, основной смысл сводился к тому, что я обязан сам и быстрее выбрать свой собственный путь, ибо идти по чужой дороге – обязательно пойдешь к предательству и маразму… «Каждый волен сойти с той стеклянной горки, на которой, вопреки всем законам физики, мы до сих пор стоим и не соскальзываем…»
Потом он ушел, а перед уходом тихо обратился ко мне: «Слушай, может быть, тебе будет лучше, если я приду к суду? В зал, конечно, не пустят, но я буду рядом?» - Я растерялся, это предложение прозвучало для меня немыслимой честью, но тут же опомнился и понял, что это было последним испытанием-обращением: «Может, ты удержишься на стеклянной горке с помощью сильного?» Малодушно пытался я сослаться на «мне неудобно, ты ведь так занят…», но был прерван: «Я говорю тебе о важном, а ты мне о чепухе». Пришлось сказать прямо: «Нет, мне это не нужно», что звучало как «Нет, возврата не будет, буду виниться на суде». Так были выяснены мои отношения с друзьями.
16 мая (суд).
Потом Лиля вспоминала, что ей было очень тяжело ехать со мной на этот суд, но в тот день я даже не догадался спросить ее желания, настолько уже привык к мысли о ее обязательном присутствии еще с той поры, когда собирался в судебном заседании защищать свое право не участвовать в процессах против Самиздата.
Бабушкинский нарсуд – на дальней от нас окраине Москвы. Говорят, это традиция – устраивать подобные суды подальше, чтобы у здания суда толпилось поменьше народа. И мы, действительно, убедились, что такие опасения у «них» были. Несмотря на всю незначительность процесса, на мою примирительную позицию и звонок в КГБ, «открытый суд» был оформлен по всем традиционным правилам. Когда за 15 минут до начала мы поднялись на нужный этаж, путь нам преградили милиционер и еще двое: «Сюда нельзя, спуститесь на второй этаж». Лиля спросила: «А подсудимому тоже нельзя?» Милиционер заморгал, но тут подошел еще какой-то распорядитель и, осмотрев мою повестку, пропустил меня, а потом и Лилю.
Заглядываем в зал, комната площадью метров 40: пустые судейские столы и три ряда стульев для публики... уже сплошь заполненные. Вот это да! По такому мелкому делу, а зал за 15 минут до начала уже переполнен! Кто же эти люди? - Не знаю.
Наконец, появляется адвокат. Права С.В. – свой человек здесь нужен, пусть даже такой «реальный» и далеко не «свой». Отводит меня в сторону: «Ну, как спалось? Подготовились? Все как договаривались? Ну, очень хорошо. Не робеть!» - сильно хлопает по плечу и профессионально улыбается. Видимо, это тоже входит в технологию адвокатского дела.
Рассаживаемся. Перед глазами маячат три высоких судейских кресла. Ниже столы секретаря и адвоката. Моя скамейка у окна, а у двери напротив, почти на nfrjv ;t расстоянии от судьи – посадили Лилю. Одну. Сразу и вплотную за нашими спинами – ряды зрителей, которых я так и не видел, не запомнил ни одного лица, не мог взглянуть в их сторону ни одного раза, но постоянно чувствовал спиною.
Звучит известная фраза: «Суд идет». Дождался-таки этой чести. Входят три пожилых человека. Судья – спокойный, в жизни, видимо, немного ироничный и как-то даже подыгрывающий собеседнику. Заседатели: один похож на пенсионера-активиста с бляхами-значками на пиджаке, другой – на пожилого рабочего. Очень неестественны, с застылыми, почти выпученными от ответственности глазами и абсолютно молчаливы. Смотреть и обращаться к ним было совершенно невозможно, хуже стенки, поэтому все мое внимание и общение было приковано только к судье.
Может, самое неинтересное во всей этой истории – это суд.
Читается обвинительное заключение. Затем анкетные вопросы.
«Признаете ли себя виновным?» - «Да!»
«Расскажите подробнее о…»
Рассказываю. Говорю в первый раз то, что потом буду повторять еще раз 5. Да, был знаком с Якиром... Дал Красину фотоаппарат, зачем – не знаю, не имею привычки спрашивать... Испугался, когда вызвали. Боялся, что если сразу не отказаться, то могут обвинить вместе с Якиром. Неправильно оценил обстановку… Звонил следователю, когда понял и согласился дать показания…»
Въедливые вопросы судьи: «А почему Вы указали иные мотивы отказа – 5 марта, 16 марта и в заявлении, присланном по почте?»
- Стыд за свой страх, переформулировка мотива, записанного следователем.
Судья с особым удовольствием отмечает: «Значит, причины отказа, указанные в Вашем заявлении, посланном почтой, являются неправильными?» - «Да, настоящая причина отказа в этом письме указана неправильно, она состояла в боязни быть осужденным».
Я постоянно тяну свою линию – не защиты, нет (о какой защите может идти речь?), а аргументации «боялся и потому не говорил»: «Мои опасения подтверждаются обвинительным заключением, где вопреки даже показаниям Красина утверждается, что я знал и согласился с намерениями Красина печатать моим фотоаппаратом нелегальную литературу». На это судья как-то двусмысленно кивает головой и спрашивает дальше: «А какую зарплату Вы получаете? А Ваша жена? Хорошо ли Вы с нею живете?» и т.д.
Допрос окончен. Речь адвоката. Я запомнил только его железный тон: «Преступление совершено. Это очевидно и никак не оспаривается ни защитой, ни самим обвиняемым. Следствие было проведено абсолютно правильно и правильно квалифицировано по ст. 182, что также никем не оспаривается… (вот для чего нужно было адвокату отвергать мой путь защиты)… Однако защита должна обратить внимание суда на ряд обстоятельств, который в значительной мере снижает социальную опасность подсудимого и ставит вопрос о возможности применения к нему минимальной меры наказания в рамках ст. 182… Прискорбное невежество подсудимого в юридических вопросах, в первый раз попавшего в такую ситуацию, его опасения за жену, а также боязнь быть каким-либо образом привлеченным к делу Красина и Якира, чему... (многозначительный взгляд на судью)... как известно, имелись основания...» Судья ответно усмехается. Заседатели не шелохнулись.
Да, С.В. была права – адвокат не изъявил никакого желания положить за меня свою голову, вернее, карьеру с допуском. Но отказаться от удовольствия игры с судьей в пинг-понг намеков и усмешек, что, мол, на деле КГБ здесь сработал не совсем чисто, - он не мог! Вот этим кратким моментом судейской игры в намеки и закончилась «линия защиты – против КГБ».
Последнее слово подсудимого, его практически не было – одна только фраза с просьбой дать мне возможность нормально работать. Все! Суд удаляется на совещание.
Судебное разбирательство продолжалось всего 45 минут. Быстро! Спиной слежу, как выходят в коридор размяться «зрители». Наверное, можно было бы выйти и нам с Лилей, но не хочется сталкиваться в коридоре с «ними» и смотреть в их лица. В этом чужом, почти враждебном мире лучше оставаться вместе на одной линии скамьи подсудимых.
Проходит минут 15-20, и, как по команде, все возвращаются назад. Засаживают собой скамейки и тихо, терпеливо ждут… Еще 10 минут, еще 20. Пришел адвокат, тоже сидит. Повернувшись к зрителям, в упор их рассматривает. Тяжело и неотрывно. Как будто изучает экземпляры, не заботясь о приличии. Набычившись. И что они ему сделали? – Наконец, отвернул взгляд, встал и ушел.
Но за спиной у меня сидят тихо, смирно. И вдруг слышу явственный шепот: «Ох, времени погубители... Американцев бы сюда...» - Ого! Сразу оживляюсь. И жду дальше. В этом прислушивании мне даже мешают голоса из судейской комнаты. Секретарь встает и плотнее прикрывает дверь. Теперь я снова слышу шепот: «Да никак указания получить не могут». Больше я ничего не разобрал, но и этого достаточно. Оказывается, за спиною у меня сидят вовсе не «враги», а совсем обычные люди, как все мы, вплоть до восхищения американцами. Вот тебе и верная гвардия! Вот тебе и особо отобранные райкомом на «ответственное политическое мероприятие!» Вся их застылость, неизменность – внешняя, напускная личина, и только.
Наконец-то снова: «Суд идет!» Оглашается приговор:
16 мая 1973г. г.Москва
Судебная коллегия по уголовным делам Московского городского суда в составе председательствующего Богданова В.В., народных заседателей Шентяпина Е.А. и Ефременко А.А. при секретаре Фомичевой A.И., с участием адвоката Юдовича Л.А., рассмотрела в открытом судебном заседании дело по обвинению:
СОКИРКО Виктора Владимировича, рождения…
… в совершении преступления, предусмотренного ст. 182 УК РСФСР
Проверив материалы предварительного и судебного следствия, выслушав доводы защиты в лице адвоката Юдовича и последнее слово подсудимого Сокирко, судебная коллегия по уголовным делам московского городского суда
установила:
Подсудимый Сокирко виновен в том, что на допросах 5 и 16 марта 1973 года по уголовному делу по обвинению Красина и Якира отказался давать показания об известных ему обстоятельствах, имеющих значение для дела. Преступление Сокирко совершено при следующие обстоятельствах.
5 марта 1973 г. Сокирко был вызван на допрос в Следственный отдел КГБ при СМ СССР. Он был перед допросом предупрежден об ответственности по ст. 182 УК РСЗСР за отказ или уклонение от дачи показаний. Сокирко категорически отказался давать какие-либо показания в отношении Якира и Красина, мотивируя такой отказ своими моральными соображениями.
На допросе 16 марта 1973 г. Сокирко, также будучи предупрежден об ответственности по ст. 182 УК РСФСР, вновь отказался давать показания в отношении указанных лиц, мотивируя это своими моральными соображениями, уточнив при этом, что его участие в предварительном следствии может ухудшить их положение.
Подсудимый Сокирко виновным себя признал, подтвердив в суде, что он, действительно, на допросах 5 и 16 марта 1973 г. отказался давать показания в качестве свидетеля по делу Красина и Якира, хотя и был предупрежден об ответственности за отказ от дачи показаний.
В судебном заседании Сокирко пояснил, что отказ от дачи показаний был вызван необычностью обстановки для него и страхом быть каким-либо путем замешанным в дело Якира и Красина. Те мотивы отказа, которые им указаны в заявлении на имя следователя от 20 марта 1973г., являются неправильными, необдуманными.
Помимо личных объяснений Сокирко в суде и на следствии, его вина подтверждается протоколами его допросов от 5 марта и 16 марта 1973 г., в которых зафиксирован категорический отказ его от дачи показаний в качестве свидетеля.
Из этих же протоколов усматривается, что 5 марта и 16 марта 1973 г. Сокирко был предупрежден об ответственности по ст. 182 УК РСФСР за отказ от дачи показаний. В обоих протоколах имеются подписи Сокирко, подтверждающие такое предупреждение.
Обвинение Сокирко находит подтверждение и в его заявлении от 20 марта 1973 г., направленном им почтой следователю. В этом заявлении Сокирко также подтвердил свой отказ от дачи показаний.
Таким образом, давая оценку всем доказательствам в их совокупности, судебная коллегия по уголовным делам находит предъявленное Сокирко обвинение обоснованным, а вину его в отказе от дачи показаний в качестве свидетеля доказанной.
Действия его правильно квалифицированы по ст. 182 УК РСФСР.
При определении наказания Сокирко, судебная коллегия принимает во внимание данные о личности его, характер совершенного им. На основании изложенного, руководствуясь ст.ст. 301, 303, 315 УПК РСФСР, судебная коллегия по уголовным делам Московского городского суда –
ПРИГОВОРИЛА:
СОКИРКО Виктора Владимировича признать виновным в совершении преступления, предусмотренного ст. 182 УK РСФСР, и назначить ему наказание в виде исправительных работ по месту работы сроком на ШЕСТЬ МЕСЯЦЕВ с удержанием 20% из заработной платы ежемесячно.
Приговор может быть опротестован и обжалован в Верховный суд РСФСР в течение семи суток со дня провозглашения приговора.
Подлинный за надлежащими подписями Верно: Член Московского
городского суда– Секретарь -
Напряженно я ждал заключительных фраз. Хоть и был уверен, что с работы не уволят, но кто «их» знает. Адвокат просил минимума, т.е. единовременного штрафа. Этого, конечно, не будет, но, может, дадут меньше 6 месяцев? – Но приговор оказался Соломоновым решением: он оставил меня на работе (это главное), но одновременно он дал максимум по ст. 182 – наверное, это нужно для «урока другим»...
А вот как воспринимала мое осуждение Лиля:
Говорят, что испытания закаляют человека. Суд – это значит, человек вышел за линию нормы, и в него сейчас полетят камни. Я боюсь камней, не боли от них, а ожидания удара и тех рук, которые их наносят и остервенелых лиц и злых глаз... Я не хочу быть побитой толпой, которая потом разойдется с сознанием хорошо сделанного дела. Поэтому я внимательно слежу, чтобы мои действия не вылезали за норму допустимого. А если уж не убережешься, то закрывай глаза, чтоб не видеть лиц и поднятых рук. Мне очень хотелось закрыть глаза, т.е. не ходить на Витин суд. До последней минуты надеялась, что меня не пустят в зал. Это была самая обыкновенная трусость, страх ожидаемой боли, но меня впустили в зал и посадили на скамью, предназначенную, похоже, для свидетелей. И тут мне стало легче. Витя так и не заметил моего страха, как не заметил накануне вечером после визита к адвокату, как меня трясла крупная дрожь...
Витя держится вполне прилично: говорит без пафоса (это б ему и не пристало), но и без униженности (мне б было это тяжело видеть). Судья не делает попыток его унизить, но не обходит ни одного из пунктов его обвинительного заключения. Витя отвечает не всегда четко, сбивчиво, что, кажется, расценивается как робость. Потом он уверял, что специально принял такую манеру. Ну, тогда весь суд можно рассматривать, как спектакль, где я – единственный заинтересованный зритель. Судья задает вопросы исключительно для протокола – ответ ему, наверное, известен из предварительной беседы с адвокатом. И конец известен. А детали этого конца он уточняет уже в судейской закрытой комнате, где установлен телефон (если бы я только знала, что телефон в судейской комнате – криминал, я бы постаралась услышать разговор судьи с некоей Ингой Владимировной, услышав начало которого, я вежливо отключилась).
Витя произносит с должной робостью отработанные ответы, адвокат повторяет Витины ответы, но только уверенным голосом, стенографистка пишет, статисты на скамьях безмолвствуют.
И все же меня поразила максимальность приговора – она не соответствовала тому спектаклю. Я еле устояла, такой сильный удар по голове. Конечно, потом тысячу раз себе говорила: «Ведь не в тюрьму, и не в Сучан, не к высшей мере»… Но ведь и не готовилась к этому.
Все начинают расходиться. Заглядывают в зал милиционеры – они должны снять свои, никому не нужные сегодня ограждения. С меня берут подписку об извещении органов при переходе на другую работу. Адвокат спрашивает, буду ли я подавать на кассацию. Сразу же отвечаю отрицательно: «Зачем мне затягивать срок наступления приговора, ведь результат будет тот же». Прошу вернуть мне копию обвинительного заключения. Он ухмыляется: «Для семейного архива? – Хорошо». Уходим. «До свидания». «Благодари и кланяйся» - толкает меня Лиля. Да, конечно, она права. Я благодарю. Ведь адвокат сделал свое дело толково и квалифицированно. Пусть внешне он и потерпел поражение (не минимум наказания, а максимум по статье). И, конечно, хорошо, что он не принял моей линий не рисковал из-за меня своей карьерой: этим он и мою работу (т.е. голову) спас. Да, я искренне благодарен.
Теперь все – основной порог пройден. Моя байда – работа вроде еще на плаву, пусть и требует не одного года ремонта. Впереди будет еще очень много камней, куча неприятностей, но все они – после главного «Падуна». Уже упал – так мне кажется.
26 мая. Суббота.
Накануне, в пятницу, домой звонил Юрий Иванович: «Прокурор просил меня побеседовать с Вами. Удобно ли Вам зайти в субботу?» …Снова – Лефортово. Дай бог, чтобы в последний раз. Я догадываюсь, вернее уверен, о чем будет идти сейчас речь: снова о свидетельских показаниях. Да, конечно, после суда и наказания имею полное право по закону отказаться давать показания по делу Красина-Якира: ведь дважды за одно преступление не судят. Но, во-первых, я уже обещал эти показания на суде – чего уж теперь кочевряжиться, а во-вторых, внесудебные преследования для меня страшнее законных вычетов. Судьба диссертации еще держит меня.
Разговариваем в кабинете Александровского. Действительно, прокурор поручил проверить: «Не расходятся ли у Вас слова с делом, т.е. готовы ли Вы давать свидетельские показания». И тут же на всякий случай подкармливает: «Сразу же хочу Вам подсказать (Ваши друзья этого Вам не скажут), что Вы имеете право после окончания срока наказания при хорошем поведении направить в Президиум Верховного Совета просьбу о снятии с Вас срока судимости – ведь именно это для Вас самое основное сейчас» - за этими словами следует внимательный взгляд в мою сторону. Ну что ж, он, действительно, знает – год судимости для меня, действительно, самое главное.
Пишет протокол. Сам. Уверенно. Лишь утверждая у меня фразы. Да это и понятно – он знает, что мне нужен минимум: был знаком? – Да. Кто знакомил? – Не помню. Давал аппарат? – Да. Зачем? – Не знаю.
«Ну и хорошо, - заключает Юрий Иванович, когда я подписал две страницы. -Теперь, возможно, Вам предстоит вызов в суд с подтверждением этих показаний, да и то необязательно/ А в заключение мне хотелось бы выяснить некоторые подробности, но не для протокола, а для себя, если Вас спросят…» (Я внутренне настораживаюсь: «Ну, вот…») Мы, конечно, знаем, что Вы подписывали письма в 1968 году (еще бы!). К счастью, Ваши эти письма не носят криминальный характер, как некоторые другие... Но скажите, Вам не известны Самиздатовские материалы, касающиеся Вас лично?»
Он имеет в виду запись заводского собрания в 1969 г., где меня клеймили за подписи. Что ж, эта вещь понятная, и если у «них» должно сложиться какое-то представление обо мне, то без объяснения этой записи не обойтись.
- Да, я знаю, что есть запись собрания, на котором меня ругали…
- Это вы ее направляли в Самиздат?
- Это не имеет значения.
Юрий Иванович удовлетворяется и этим и переходит на более общие темы: «Все же удивительно, что Вас уже наказывали, и все же это Вас не научило... Возможно, конечно, Вас слишком сильно тогда наказали, но ведь это была прерогатива коллектива. Мы не можем на него влиять… И я Вам по-дружески советую не вставать в позу обиженного, а прийти в институте к директору или в партком; это не важно, что Вы беспартийный, и поговорить, рассказать о суде, о том, что дали показания. Это поможет заранее подготовить и смягчить возмущение собрания, которое, по-видимому, скоро будет».
Слово «по-дружески» я переживаю до сих пор. Но этого мало. Прощаясь в проходной, вместо обычного вежливого кивка головой, «он» протянул мне руку, и я «по-дружески» ее пожал.
После 26 мая.
Начальнику отдела на работе я официально признался, лишь чтобы отпроситься на суд. Он – хороший человек, когда-то сам сидел, был реабилитирован, ныне – член парткома. Пожурил, что поздно пришел с рассказом, заявил, что давно ждал моего признания (наверное, со времени запроса на меня характеристики). Искренне обрадовался, когда я рассказал ему о ходе суда, и что меня оставили на работе: «Ну, поздравляю. Пусть только впредь тебе будет наука – против ветра не с…»
Теперь, когда я пришел к нему с рассказом о советах следователя, он устроил мне беседу с секретарем парткома института. Беседа продолжалась два с лишним часа. Секретарь – лет на 5 старше меня, бывший завлаб и конструктор. Я так и не понял, почему так долго шел разговор. Не думаю, что он имел целью у меня что-то выпытывать. Этому человеку было просто любопытно. Начал я с повторения рекомендаций Юрия Ивановича, которыми воспользовался, как мандатом, выданным мне в КГБ. Но только в конце беседы получил уклончивый ответ на начальную заявку: «Что же касается обсуждения Вас на собрании, то, если в этом, действительно, будет необходимость, мы посоветуемся с товарищами». Ну, мне больше ничего и не нужно.
Остальное время было занято рассказами и расспросами. Мне было интересно, как работает его мысль в этой тематике. А работала она весьма своеобразно, так что иногда мне даже казалась похожей на провокацию. Но, в конечном счете, я почему-то верил в его искренность...
- Скажите, вот Вы бывали в кругу Якира и других. Чем они, собственно, занимались?
- Как чем? Как и все люди в свободное время – разговорами, обсуждением новостей, спорами…»
- И все же я не понимаю, как такие образованные люди, как, например, Вы, соглашались подвергать себя какой-либо опасности, собираясь в подобной компании – и совершенно бесцельно занимались бессмысленными и опасными разговорами. Для чего? Вот если бы эти люди имели и ставили перед собой определенную цель, имели убеждения, как добиваться этой цели, то я смог бы их еще понять. Ведь и наша партия была когда-то непризнанной и гонимой. Человек всегда вырастает в борьбе…»
Ну, что я мог ему ответить по существу? – Рассказать об эпизодах Движения в защиту прав? О складывающейся морали его участников, о неприятии ими любых организационных форм? Говорить об этом в этом парткоме? В моем положении подсудимого и ждущего характеристики об исправлении, это невозможно. Поэтому я ограничился лишь повторением, что близкие к Якиру и Красину люди не провозглашали никаких целей и программ (если не считать протестов против возрождения сталинизма), что они просто свободно разговаривали… Вместе с тем я пытался втолковать ему про свои конструктивные устремления, про желание сделать что-либо полезное в экономике. И, кажется, даже находил понимание. Он даже по собственной инициативе упоминал, что, к сожалению, в стране совершенно не движется экономическая реформа… А может, он просто вежливый.
Запомнилось мне еще одно его рассуждение: «Наш строй не может спокойно относиться к иностранной и буржуазной идеологической пропаганде – ведь в отличие от капиталистического строя, который сам по себе весьма устойчив и не нуждается в охране, принципы нашего социального строя могут выжить только при неустанной их защите и укреплении». И еще, в заключение: «Я думаю, Вам следует выбирать: между бессмысленными разговорами людей типа Якира и осмысленной работой и нормальной жизнью».
На это я ничего не ответил. А что можно было ответить? - Что именно в этом и заключается сложность не только моего положения, но и положения многих моих друзей, которые вовсе не желают и не могут выбирать между «нормальной работой и жизнью» и … самим собой. Ибо кто ты, если не твои друзья?
Остается только надеяться, что у секретаря и ему подобных ныне уже нет сил (или желания), чтобы добиваться безусловного выполнения своих рекомендаций...
Приговор суда был получен в институте только в середине июня. Вместе с ним было получено и распоряжение о собрании.
Кажется, совсем недавно меня обсуждали на Трубном заводе. Прошло 4 года, и вот готовится новое судилище. Однако, это сходство – лишь относительное. На деле я замечаю одни различия. В 1969 г. я в одиночестве готовил свою защитительную речь. Теперь же я участвовал в подготовительном заседании треугольника техчасти: заслушали мое сообщение о суде, покритиковали за вялую я малоактивную форму выступления, а потом при мне же распределяли, кто будет говорить речи, кто председательствовать, и как сделать, чтобы будущее собрание «не ушло в сторону». Юрий Иванович прекрасно знал свое не-следовательское дело, когда советовал мне обратиться в партком за предварительным демпфированием будущего собрания.
И вот настало 20 июня – день моих последних объяснений, последняя волна этого мелкого процесса. Час с лишним слушали чтение приговора, мои объяснения, ответы на вопросы, выступления с мест... За исключением одного старого неуважаемого «держиморды» все выступления были внутренне благожелательными: сетовали на мое несчастье, на неправильное смешивание условий 37-года с нынешними хорошими временами, призывали к осознанию ошибки и т.д. …
Решение собрания звучало так:
1. Осудить действие... (по приговору)...
2.Учитывая чистосердечное осознание…, просить дирекцию оставить в занимаемой должности (оказывается, у дирекции есть право после получения приговора принудительно перевести меня на любую работу – в пределах института – это было для меня новостью!)
3. Подыскать и поручить нести общественную нагрузку.
4. Через полгода выслушать на собрании самоотчет Сокирко.
В заключение председательствующий, весело улыбаясь, объявил, что, кстати, учитывая потребность института, руководство решило послать меня в июле на месяц в приокский совхоз на шефские с.х. работы: «В Китае отправляют в сельские коммуны, а мы на исправление отправляем его в совхоз», - и сам засмеялся первым. Нo тут же поосторожничал: «Это, конечно, шутка!»
Вместо заключения.
И щуку бросили в реку! Труд во всю силу я всегда считал своей стихией. А здесь – неплохо оплачиваемая работа на стройке подсобником у каменщиков, занятые на весь день руки, дешевая еда, а по вечерам – одиночество, наполненное осмыслением недавнего прошлого.
Сосновый лес, застывшие под ним песчаные дюны, курортное солнце и родниковые воды, берега – как предгорья вдалеке, купание в старицах и в самой величавой Оке. Что может быть лучше? …Я лежу сейчас на окском берегу, согревшись после заплыва на тот берег, смотрю на облака и наслаждаюсь всей этой красотой, своим здоровьем и одиночеством. Радуясь, как выпущенный на волю теленок. Потом сажусь за эту бумагу. Надо ее закончить в этой тихой заводи. Ведь заводь – временна. Конечно, я буду плыть дальше, пусть медленно и терпеливо. Хватило б только сил! Мои друзья – еще в порогах. Хватит ли у меня сил им помочь?
Из дома пишут: «Ни о чем не думай и набирайся сил». И эти слова звучат для меня волнующе: «Силы – ведь они скоро пригодятся!»