предыдущая оглавление следующая

Приложения к разделу I

1.18 Г. Померанц “Мой собеседник Виктор Сокирко”

В 7-ом номере «Поисков» был опубликован диалог верующего с атеистом. В заключительном своём письме верующий, Сергей Александрович Желудков, писал: «Дорогой Витя!… После Вашего письма я имел возможность ближе познакомиться с Вами и Вашей женой и мысленно причислил вас обоих к светлым атеистам. Так я решил впредь именовать для себя людей, которых прежде называл «анонимными христианами». Я согласен с Вами, что в главном, решающем, нам не о чём спорить… Ибо своей веры ни Вы мне, ни я Вам передать в споре не можем. В споре можно способствовать разрушению веры другого. А это может быть опасно – может привести человека к отчаянию, повредить ему в самом главном – в практике достойной жизни…».

Откуда у светлых атеистов их дар света – вопрос метафизический, и я вслед за Сергеем Алексеевичем выношу это за скобки. Но всякий, кто знает Виктора Сокирко, согласится, что он действительно светлый атеист, что никакой компенсации там ему не нужно, его там – здесь, вся полнота бытия – здесь, и гражданская активность – от этой посюсторонности добра, от убеждения (или лучше сказать, ощущения), что человек по природе добр, разумен и не может не откликаться на разумное и доброе слово.

Я несколько раз замечал, что подобный дар нравственного света и деятельного добра даётся людям неверующим, совершенно лишённым сознания «таинственного прикосновения мирам иным», о котором писал Достоевский. И наоборот, некоторые страстно верующие нравственно черны, как сапог, и просто переносят свою злобу на иноверцев. Или еретиков. Это не общий закон, и тот же Сергей Алексеевич – пример светлой веры. Но хочется подчеркнуть, что вера не гарантирует от бесовщины (так же как атеизм), и в наш век крестовых походов (оборачивающихся погромами) больше, чем когда-либо, нужно искать взаимного понимания светлой веры и гуманизма. Иначе фанатизм, выгнанный в дверь, тут же влезает в окно.

Я не соглашался со многими идеями Сокирко. Но я чувствовал в нём ум одновременно страстный и не фанатичный. Никакого желания мести (хотя бы справедливой). Никакой злобы. Никакой любви к риску, придающей деятельности бретерский характер. Риска Виктор положительно не любил и никогда не храбрился. Напротив, он совершенно откровенно писал о себе и себе подобных:

«Их души будут постоянно раздираться тягой к любимой науке и требованиями совести, нравственной борьбы; они будут постоянно колебаться, не останавливаясь ни на одном крайнем решении… Только такая осторожная и мучительная позиция, когда ты и начальству не угоден, и себе самому кажешься, только она позволяет сохранить и развивать науку, труд и саму жизнь».

Судьба автора, попавшего за решётку, поставила здесь точку над i, задним числом оправдав мой выбор этой цитаты в этюде о современном нравственном чувстве. Я убеждён, что чуткий человек не может не слышать одновременно нескольких нравственных призывов, сталкивающихся друг с другом, и именно это чувство постоянного конфликта нравственных законов мешает ему стать фанатиком одного долга, ангелом с пеной на губах, - самым страшным из исчадий добра, становящегося злом.

Я знаю героев, захваченных своим гражданским долгом так, что всё остальное в них приглушено. Знаю учёных, жертвующих гражданской совестью ради науки. Знаю отцов и матерей, молчащих, когда камни вопиют, - ради детей. Ни в кого из них я не брошу камня. До какой-то меры, до какого-то порога они могут найти серьёзные оправдания. Но центр тяжести нравственной борьбы всё больше перемещается в борьбу добра с добром. Без одновременной чуткости к разным призывам герой становится тираном, мученик, избравший царство небесное, - инквизитором, а талантливый учёный и любящий отец – обывателем. В словах Сокирко, которые я привёл, меня сразу подкупило его совершенное нравственное несовершенство. Не могу это лучше выразить.

Потом я убедился, что также совершенно несовершенен, так же широк Витя и в своих идеях, и в своём национальном чувстве. Он рос в Москве с четырёх лет и казался мне совершенно русским, но после первого обыска самое большое его огорчение было изъятие неоконченной рукописи о нивелировке этнических особенностей Украины. Впрочем, тут не было логического противоречия: Виктор бережно, почти любовно относился ко всем этническим особенностям, уцелевшим под имперским бульдозером. Но в общественно-политических взглядах Сокирко есть прямые противоречия – с моей точки зрения, очень живые и интересные.

Когда мы познакомились, он объяснил мне свой псевдоним К.Буржуадемов так: коммунист и буржуазный демократ. Я улыбнулся. Мне казалось, что коммунизмом от его взглядов и не пахнет. Но я просто не всё читал.

«Прежде чем добиваться политических и иных прав, - писал Сокирко, - необходимо добиваться более основополагающих прав – экономических, т.е. прав на независимое от государства, свободно-рыночное существование. Не иначе! Ибо предоставлять политические свободы завистливым и ленивым рабам и нахлебникам столь же неразумно, как предоставлять такую свободу детям: набезобразничают, напортят, а потом пойдут по миру просить еды и кредитов».

Это слова либерала, сторонника частной инициативы. Но оказалось, что от народной веры в грядущее царство правды Сокирко тоже не хочет отказываться. Я не люблю спекуляции словом «народность», но здесь оно подходит без всяких оговорок. Нападки Виктора на служивую интеллигенцию и защита экономически активных слоёв – не только теория. Это чувство, связанное, быть может, с рабочей семьёй, корни которой уходят в село. Такое же чувство (Виктор его сравнивает с инстинктом) – верность народной мечте о тысячелетнем царстве. Вот подлинные слова (из «Поисков», №7):

«На мой взгляд, если коммунизм равен социалистической мечте и может быть осуществлён, то – в далёком будущем, в итоге кардинальных изменений в производительных силах и отношениях; но когда именно – мне до сих пор мучительно непонятно.

Ясно одно: путь к коммунизму – свободному будущему долог и идёт через сегодняшние вершины развития, т.е. через западные вершины – демократии, свободной экономики, либерализма. Убеждён: серьёзный коммунист в нашей стране, по ближайшим целям – буржуазный демократ, либерал.

И.Р.Шафаревич предлагает вообще отречься от социалистической мечты, как главной пагубы человечества, - хотя известно, что инстинкт вытравить из живых существ невозможно. П.М.Абовин-Егидес предлагает осуществить социалистическую мечту сейчас и немедленно – игнорируя исторический опыт того, что все попытки приводят только к застою. Я же предлагаю признать реально существующее: социалистическая мечта, обозначенная в нашей стране как коммунизм, есть только мечта, великая, жизненная, необходимая людям – но только мечта, осуществление её – тайна непонятного до сих пор будущего. С ней невозможно бороться, но не следует навязывать людям скорое осуществление».

В отклике на книгу М. Поповского «Куда девались толстовцы» Сокирко противопоставляет коммуны (объединения единомышленников) и государственный коммунизм. Коммуны, «которые возникли вне воли властей, стихийно, по велению души энтузиастов, оказались эффективными». Виктор ставит их в ряд с колониями протестантов, заложивших основы Америки. Идею Макса Вебера о рождении капиталистического духа из протестантской этики он толкует в смысле эффективности всякого объединения единомышленников, живущих по своей воле:

«Главная причина рождения этого «капиталистического духа», духа творческой, независимой работы лежит не столько в характере и деталях самого вероучения, сколько в факте его независимого свободного существования, в том факте, что группа людей, свободно и независимо избравших свою веру, твёрдо её держится и начинает истово трудиться, преобразуя мир вокруг себя по вере своей. Сама жизнь, сама свободная деятельность их корректирует то неверное, что было заложено в первоначальной их концепции…»

Я сильно сомневаюсь, что всякое мировоззрение вело к могучему труду. Но некоторые монастыри действительно были центрами экономической жизни. И некоторые коммуны действительно были эффективны. Теория Сокирко недостаточно строго сформулирована, но она позволяет поставить в один ряд монастырь Сергия Радонежского и израильский кибуц, или коммуну Макаренко, как генераторы экономической активности. Однако общество в целом нельзя организовать как монастырь. Сокирко неоднократно подчёркивает, что рынок, как общегосударственный регулятор, пока ничем нельзя заменить.

«Когда Сталин и его присные обвиняли наши эффективные коммуны в кулацком духе - продолжает Сокирко, - они были недалеки от истины, если под кулаком понимать не ругательное слово, а нормального мелкого и среднего предпринимателя». Я думаю, нечто подобное имел в виду Н.И. Бухарин, когда говорил о врастании кулака в социализм. К сожалению, победила линия Сталина, и коммунары, вместе с кулаками, были уничтожены как класс.

Виктор Сокирко на стороне любой экономической инициативы (коммунаров или кулаков), против лени, иждивенчества холуйства государственных служащих. Он подчёркивает, что шабашники (нынешние кулаки) часто работают артелями: «в стране не исчезает море студенческих коммун, шабашных артелей»…

Экономическая свобода кажется Сокирко фундаментом политической и духовной свободы. И он призывает завоёвывать экономическую свободу явочным порядком: «Если желаете свободной и богатой жизни, то займитесь свободной экономической деятельностью, не жалея своих сил и времени, презрев опасности от государственных преследований и моральные упрёки от «служивой интеллигенции». Становитесь кустарями, шабашниками, леваками, спекулянтами, предпринимателями, частниками.

Если же вы не желаете изменить своим прежним духовным занятиям, внутреннему самосовершенствованию, вечным проблемам, то будьте последовательны: ограничивайте свои материальные потребности, становитесь, йогами, аскетами, духовно очищайтесь, но оставьте наш материальный мир от ваших требований».

Впоследствии Виктор отступил от некоторых резкостей в формулировке своих идей. В прогнозе на 1990год он более трезво оценивает чернорыночника и проводит чёткую разграничительную черту между чёрным рынком, неотделимым от чрезмерного государственного регулирования, и свободным рынком. Из этого логически вытекает отказ от чересчур оптимистической идеи стихийного движения к свободной экономике. В прогнозе утверждается другое: если экономическая политика не будет изменена, наступит катастрофа. Как-то учёл Виктор и моё возражение, что «раввин не спекулирует» и что интеллигенция должна оставаться самой собой и как интеллигенция бороться за свободу всех. В том числе и шабашников. Подумав, он спросил, согласен ли я, чтобы моя пенсия, при переходе к свободному рынку практически уменьшилась вдвое? Я ответил, что конечно; лучше отказаться от обеда, чем от свободы. Но это моё предпочтение рынка не есть материальная заинтересованность в рынке. Экономика для меня не основное, не главное. Нет ничего первичного для всех. Каждый человек волен устанавливать свою иерархию ценностей. Интеллигенту важнее всего духовная свобода – и именно эту свободу он может осуществить явочным порядком. И из крепости своей внутренней свободы делать вылазки в сторону других свобод – политических и экономических. Впрочем, практически мы легко сошлись: я согласился, что значение шабашника, в изменившихся условиях, может резко вырасти и что с нравственной точки зрения мы не вправе презирать человека, услугами которого пользуемся; а Витя неоднократно признавал долг интеллигента участвовать в борьбе за всякую свободу, духовную и материальную.

Я упоминаю об этом споре, потому что идеи Виктора Сокирко задиристы, вызывают на спор и предлагают спор. В письме к друзьям на случай ареста он писал: «Вы хорошо знаете, что я очень не хотел ареста, а если не сумел его всё же избежать, то потому что приходилось рисковать в настоящем, чтобы обеспечить свою жизнь в будущем. Вы знаете, что как верующий материалист я верю в свою бессмертную душу лишь как в совокупность идей и впечатлений, которые через мои слова и дела перейдут к сегодняшним и будущим людям… И я прошу всех, кто любит меня, спасти мою душу, её самую главную и самую важную часть (речь шла о диафильмах и статьях, - Л.Т.)… Я прошу …читать, оспаривать и распространять мои статьи, ведь я писал их не для себя и они больше меня».

Подчёркиваю слово «оспаривать». Сокирко верит не в свою особую правоту, а в спор, в артель свободной мысли. И сам он спорит артельно, резко формулируя возражения, но без злобы, без желания осрамить противника. Виктор готов взять в свою артель всех думающих людей. Даже в его анализе книги Л.И.Брежнева

О целине нет никакой партийности, напротив, с радостью отмечается каждый случай, в котором крестьянский опыт и здравый смысл побеждали комиссарские привычки. С кем бы Виктор ни спорил, он стремился найти что-то хорошее и взять это хорошее в общий котёл. Любопытно, что Рой Медведев отказался взять в свой журнал его критический отклик на книгу И.Р.Шафаревича «Социализм»: недостаточно партийно, недостаточно зло. Впоследствии этот отклик был опубликован в «Поисках».

С неистребимо доброжелательным отношением к собеседнику связана такая же неистребимая, донкихотская вера в доброжелательный отклик, вера в возможность убедить. Первым донкихотским шагом было письмо 22-хлетнего комсомольца с попыткой доказать, что обещание построить коммунизм, хотя бы в общих чертах, к 1980 году - нереально. Прошло 19 лет и любопытно вспомнить формулировку, с которой Виктор был тогда исключён из комсомола: «за неубеждённость в марксизме-ленинизме, клевету на советскую действительность и неправильное понимание товарищества (т.е. отказ сделать донос)». Дальнейшие неприятности ожидали Сокирко в 1969 году (отчислен из вечерней аспирантуры), в 1973 (шесть месяцев принудработ за отказ дать показания) и в 1974 году (предупреждён об уголовной ответственности за распространение самиздата и показ диафильмов тенденциозного содержания).

Тенденциозность диафильмов Сокирко заключалась в том, что он, снимая слайды, думал. И свои размышления, иногда тревожные, записывал на магнитофон. И показывал друзьям картинки вместе с раскручиванием магнитофонной ленты. Например, руины Кенигсберга и взволнованный голос автора: «Своими рваными ранами они кричат: «Голос мести имеет свои права в борьбе, и бомбы могут поразить не только солдат, но детей и церкви. Но после войны чувство должно уступить рассудку… Зачем вы сделали врагами ещё не родившихся немцев? Разве вам хочется ещё воевать?.. Черчилль не без умысла подсунул Сталину эти земли, на долгие годы, сделав немцев нашими врагами. То же самое он проделал с японскими островами Итурук и Кунашир. И умирая в атомном вихре, горше всего будет сознавать, что мы сами навлекли на свою страну такую беду. Это ведь при нашей поддержке вырос в Китае Мао Дзе-дун. И мы же вынудили детей двух развитых стран стать антисоветскими реваншистами…»

Видимо, всякая тревожная мысль тенденциозна, на что-то наталкивает, что-то ставит под вопрос. Сокирко никогда не был крайним. Он даже написал письмо в защиту конформизма, против ухода во внутреннюю эмиграцию, за диалог с тем правительством, какое есть. Он хотел оставаться на работе и остался до самого дня ареста, 23 января 1980 года. Он очень не хотел разлучаться с женой и детьми. Но нет у него условного рефлекса - умения вовремя промолчать и не попадаться под горячую руку. Люди гораздо более крайних взглядов (но с выработанной обществом условно-рефлекторной системой) живут и умирают в своей постели без вмешательства органов безопасности. А Сокирко всё время навлекал на себя несчастья. Не столько за свои идеи, сколько за непосредственность и горячность в изложении этих идей.

В декабре 1979года Сокирко послал в «Правду» прогноз «Экономика 1990года», а 10 января – прошение Л.И.Брежневу о выводе войск из Афганистана. Прошение было отправлено только адресату, следовательно, автор искренно надеялся на какую-то, пусть малую, возможность убедить, и считал свой поступок вполне лояльным: «Предвидение многих бед, которые придут в наши семьи и ко всей стране…, заставляет меня впервые обратиться к Вам с подобным письмом…» «Осознав личную ответственность за будущее страны и своих детей, выполняя гражданский долг, я обращаюсь к Вам с просьбой…»

Я боюсь, что всё это было воспринято как ирония; между тем, Сокирко совершенно искренне простодушен. Он убеждён, что люди по своей натуре - здравомыслящие и добрые существа, и поэтому выход всегда может быть найден. То, что он предлагает в «Экономике 1990года» - возвращение к ленинской политике НЭПа надолго и всерьёз – никак не может быть названо разрушительной идеей. Но адресаты, видимо, не способны вынести страстность, с которой Сокирко рисует возможные несчастья, если его предложения не будут приняты. Вот несколько выдержек из прогноза:

«Общественному сознанию придётся смириться с чувством национальной ущербности, с комплексом неизлечимо бедной, неспособной, второсортной страны-неудачницы. Но смириться с этим ни одно национальное сознание не способно. Дело может кончиться общесоциальным кризисом и социальной перетряской». «С момента, когда средняя реальная зарплата начнёт не расти, а падать, болезнь вступит в стадию острого протекания… При сохранении плановой системы, т.е. неизменных в принципе цен на товары, инфляция будет иметь вид растущего дефицита товаров, что будет означать расширение чёрного рынка, нелегальных операций… Абсолютное обнищание советских людей будет сопровождаться, как ни парадоксально, сильнейшим обогащением верхних слоёв – чёрнорыночников и номенклатурной элиты, находящейся на спецснабжении. В преддверии экономического кризиса усилится классовый раскол в обществе – основа социальной катастрофы… Недовольство большинства людей обрушится в первую очередь на чернорыночников… Именно их будут винить массы во всех своих бедах. Несправедливо, ибо истинная вина лежит на управляющей элите, вцепившейся в свою абсолютную экономическую власть, в абсурд «планирования»… В качестве последнего средства укрепления дисциплины, карточной системы и трудового энтузиазма, руководство прибегнет к внешнеполитическим авантюрам… Мы вступим в свой 1984 год…»

Чтобы правильно понять позицию автора, надо вспомнить ещё один документ - рецензию на 125 номер «Христианского вестника»: В течение достаточно длительного периода развития у власти в России будут или коммунисты, или православные националисты. Но кто бы ни находился наверху, лояльная оппозиционность либералов и их направленность на защиту прав останется неизменной. Конечно, сам факт смены господствующей идеологии, революционного разлома и связанных с ним потрясений является нежелательным, поэтому либералы, прежде всего, лояльно критичны к существующей власти». Либералы до 1917года были конституционными монархистами, а сейчас они конституционные социалисты. «И в этом нет беспринципности, а, напротив, глубокая и неизменная либеральная традиция лояльности…, упорной работы по мирному развитию правовых и демократических начал в реально существующем обществе…»

Сокирко, как и другие либералы, объединившиеся в журнале «Поиски», добивались не власти, а диалога с властью, права на легальный анализ идейных, экономических и политических перспектив. Борьба шла не против порядка, не против охраны порядка, а только против гипертрофии охранительных функций, парализующих мозг страны.

Я не экономист и не в состоянии оценить главных трудов Сокирко: «Очерки растущей идеологии», сборников «В защиту экономических свобод» (и то и другое – под псевдонимом К. Буржуадемов) Но об этических проблемах я много думал и размышления Сокирко в этой области читал с живым интересом. Хочется оценить их английским словом provocative. По-русски так не говорят; провокационно – звучит ругательно, а провокативно  значит, будить мысль. Когда английский учёный хочет похвалить коллегу, он пишет: provocative, т.е. интересно, плодотворно. Сказывается многовековая привычка обходиться собственной головой, без окормления церковным или партийно-государственным авторитетом, без страха ереси. Арест А.Абрамкина, Ю.Гримма, и В. Сокирко можно объяснить филологически, нехваткой слова «провокативный» в русском языке. Они мыслили провокативно (в английском смысле этого слова), а оценено это было по-русски, как провокационная вылазка.

Я не знаком с Гриммом и только раз мельком видел Абрамкина. Запомнилось только – хорошее лицо, хорошая улыбка. Но Виктора Сокирко я достаточно знаю, чтобы твёрдо свидетельствовать (вкратце я уже высказал это в прокуратуре 27 февраля 1980года):

Мотивами деятельности Сокирко и страстной резкости его прогнозов были только личная ответственность и гражданский долг. Если не я, то кто? Значит, надо самому – хоть головой об стенку биться. Владимир Соловьёв удивлялся, как можно вывести из материализма нравственное поведение: «человек произошёл от обезьяны, следовательно, будем творить добро». Но нравственная активность вообще логически не вытекает. Трусость обывателя всегда найдёт увёртки - христианские или атеистические. Нравственная активность даётся личности, «как нам даётся благодать», и если даётся, то приобретает силу инстинкта, заставляющую рыбу прыгать вверх по течению, через пороги. Не могу молчать: вот и всё оправдание, в котором деятельное добро нуждается. Нравственная позиция Сокирко неотделима от его веры в человека; «я убеждён, - пишет он в своём прогнозе, - что шансы к спасению есть, хотя они исчезающе малы… Единственной альтернативой гибели является радикальный и твёрдый поворот к высвобождению культурных и экономических сил отдельных людей…»

В «Информации о ходе следствия», опубликованной в №6 «Поисков», видно, что и со следователем Виктор, нарушая диссидентский этикет, говорит, как с человеком (иначе, видимо, не умеет):

«Я объяснил, что, конечно, боюсь тюрьмы и хотел бы избежать уголовного преследования, но не путём отказа от выражения своих убеждений, равнозначному духовному самоубийству. Кроме того, моё членство в редакции «Поисков» вполне сознательно и добровольно и вызывается чувством долга. Кто-то должен начать дискуссию о путях развития страны, начать поиски альтернатив и взаимопонимания – без этого страна придёт к тупику, к катастрофе. Да, я слабый человек и разрываюсь между гражданским долгом и жалостью к своим близким. И всё же постараюсь выдержать… Если за попытку выпуска дискуссионного журнала необходимо платить годами лагерей – пусть моя очередь будет одна из первых. Зато детям не будет стыдно за меня». Москва, март 1980г.

4.7. Цена отречения. Г Померанц

Глава 1. Диалог с инквизицией.

Скоро исполнится 10 лет, как Святой престол отменил приговор Галилею. Никто сейчас не помнит текста его отречения. Что там говорилось? Наверное, то, что говорится сегодня: что, находясь в глубоком заблуждении, порочил… и запрещает пользоваться изготовленными им книгами. Эти суконные формулы быстро стираются в памяти. Заполнилось одно: «А всё-таки она вертится!»

От юридической паутины, в которой был запутан и сожжён Джордано Бруно, тоже остались только слова осуждённого: «Вы больше страшитесь, вынося этот приговор, чем я, выслушивая его!»

Кажется, Джордано Бруно действительно сказал это вслух. А Галилей разве что пробормотал под нос. Или подумал. Или кто-то другой за него подумал и сказал. Не сказано или сказано – это стало пословицей. Её знает каждый школьник. Слова Джордано Бруно гораздо менее известны. Почему? Может быть потому, что человека нового времени несколько отпугивает бесстрашие Бруно. Его трудно вместить. Мы все готовы стоять за истину, как Панург - до костра исключительно. Костра мы боимся. И может быть, ещё более боимся дороги на костёр - в одиночестве, под улюлюканья толпы, - нет, такая смерть никому не красна. Трудно повторить слова Бруно. Страшновато даже мысленно поставить себя на его место. Галилей понятнее. Мы бы тоже сдрейфили, если бы нам показали орудие для пытки. Но потом, опомнившись, непременно пробормотали бы: а всё-таки 2?2 =4.

Потому что 2?2 действительно четыре. То, что земля вертится, что экономическая система разваливается и тому подобные внешние истины нельзя доказать стойкостью учёного и нельзя опровергнуть, показав миру его слабость. Ну да, Галилей был слаб, но он повернул телескоп в глубину звёздного мира и каждый мог посмотреть и увидеть, что там делается. Метод Галилея оказался сильнее, чем средневековый способ доказательства истины, и то, что этим средневековым способом самого Галилея заставили отречься, оказалось смертельным не для Галилея, а для метода инквизиции, их reductio ad absurdum. «А всё-таки она вертится» звучит как приговор Нового времени мысли средних веков: «Absurdum est!»

Галилей говорит, как говорят наши родственники и соседи: не надо мученичества! Достаточно доводов науки! Раньше ли позже ли, но наука возьмёт своё! А Бруно нас молчаливо осуждает. Этот человек истину отстаивал по-средневековому: всем собой. Он был монах, мистик. И его стойкость трудно понять без канона поведения, оставленного мученикам.

монахов на каждом шагу – чин, этикет. Послушание паче молитвы. Обет. Клятва. Присяга. В трудных случаях это очень поддерживает человека, уравновешивает его слабость. Как дисциплина на войне. Первые солдаты, получавшие свои сольдо за ратный труд, никакой родины не имели и не любили, но жизнь отдавали – за что? За несколько денежек? Скорее – по привычке к дисциплине. И потому что к этой смерти в бою они себя настроили и её не боялись. Такая смерть была условием их профессии, их чести. Как для врача готовность к холере, дворянина – к дуэли, диссидента – к аресту, следствию, суду. Солдат мог и любить свою родину, диссидент – свободу (или ту же Родину), но крепко держаться ему помогает твёрдая установка, закон чести присяга: с ними не разговаривать! Что заставило расколоться офицеров, стоявших насмерть под Бородино? Отсутствие выработанной установки. Отсутствие правил поведения на следствии. Попытка найти общий язык с Николаем.

У Галилея не было привычки к закону, уставу, этикету. Мне кажется, он относился ко всему этому с отвращением. Я представляю его естественным, непосредственным. А в трудном положении непосредственное всегда слабость. Бруно был монах, Кампанелла был монах – и они выстояли. У Бруно могли быть особые источники нравственного вдохновения, но у Кампанеллы я не вижу никакой благодати, никакой мистической помощи, да и веры особой не вижу. Просто привычка к дисциплине и понимание, что выдержать пытку зелья???? – значит, сохранить жизнь и свободу. В застенке внутренний голос (не очень глубокий) легко может сфальшивить, стать адвокатом отступничества. Закон – надёжнее. Как дисциплина на войне надёжнее патриотизма.

Но если внутренний голос очень силён – тогда можно и без дисциплины. Чурикова, исполняя роль Жанны д?Арк в фильме «Начало», боится пытки, боится костра. Наверное, историческая Жанна тоже боялась. Но ещё сильней этого подлого страха был благородный страх – продать святых своих видений, назвать эти ангельские видения дьявольскими. Очень глубоко они затронули душу, из очень большой глубины пришли. То, что некоторые нынешние неофиты отреклись (даже не посмотрев не орудие пытки) просто открыло перед всем миром, что у них и не было благодати. Была экзальтация, наигрыш, истерика, мания религиозного величия. Была видимость веры. В час истины, наедине с четырьмя стенами, один самообман уступил другому. Раньше прикрывались апокалипсисом, теперь прикрыли отступничество истрёпанной, как пословица, цитатой: несть власти, аще не от Бога.

Третий путь твёрдости – самый простой. Если нет помощи Бога, можно схватиться за саму дьявольщину пытки, за ожесточение схватки. Тут есть одна опасность: как перенести паузу – месяц, два, три, - без борьбы? Дьявол здесь не на стороне узника. Вернее – он помогает следствию. А то, что кажется самым страшным, ожесточение помогает перенести. Мне рассказывали о советском разведчике, который попался и выдержал японские допросы третьей степени. Каким образом? Непрерывно ругался матом. Разведчик был грузин, но ругался по-русски. В мате есть какая-то колдовская сила… твою мать… вашу мать, всех подряд, без стыда и совести. Страх глушит половую активность. И наоборот: заклятье разнузданной, не знающей удержу половой активности глушит страх, заставляет бросаться на опасность (как лосося вверх по водопаду: разбиться на смерть или пробиться в водоём, облить икру своими молоками) … твою мать – Иисусова молитва бесов. Заклиная себя и других колдовским словом, можно подавить бунт (первое слово, обращённое опытным администратором к толпе бунтовщиков, есть слово матерное, - писал Щедрин). Можно поднять в атаку перепуганных новобранцев, только что бежавших, сломя голову от немецких самоходок (сам испытал и говорю по опыту). Мат составляет не менее 50% командного слова в бою. С этим заклинанием мы победили немцев в Великой Отечественной войне, с ним мы преодолеваем хозяйственные трудности… твою мать заменяет материальную заинтересованность (обстоятельство, которое, кажется, не учёл ни один экономист; прошу принять как мой вклад в политическую экономию)…твою мать – это мера штурмовщины, когда судорожным усилием выбрасываются недостающие проценты. И с тем же колдовским словом тракторист, получив плановую машину, в которой четверть деталей не ладится друг с другом, подгоняет их, налаживает трактор и пашет поля реального социализма.

Почему это не получилось в Китае? Может быть, просто не хватило языковых ресурсов. Стали искать другое (Мао попробовал модель Троцкого, Дэн пробует модель Бухарина). И если советская (сталинская в своей основе) система победит в мировом масштабе, то только с поправкой Геннадия Шиманова – при условии известной русификации мира. Можно представить себе реальный социализм без марксизма, но нельзя – без крепкого русского слова. Мелкие советизированные страны ничего не доказывают. Они держатся на советском допинге, а советский режим – на ресурсах русского языка. Мат – это вовсе не то народное, которое противостоит советскому. Противостоит духовный стих о новгородце, вытащившем из ада всех, кто ни разу не выругался чёрным словом. А мат – как раз то, что прекрасно сочетается с диаматом. Как об этом давно было сказано: матом кроют, диаматом прикрываются. И то и другое – мощное оружие пролетариата.

Было ли у Джордано Бруно ожесточение схватки? Думаю, что было, что в его груди вновь вспыхнул огонь догматических споров, заставивший когда-то святого Афанасия Великого вырвать клок бороды у Ария. Я думаю, у Бруно всё было: и закон, и благодать божья, и (в иные минуты) ярость вселенских соборов…

30 лет назад я говорил иными словами; но когда мои товарищи по нарам поставили Галилея выше Бруно, я горячо вступился за сожжённого еретика (об этом рассказано в «Пережитых абстракциях»).

Сейчас мне хочется не спорить, кто выше, а понять, почему мученик Бруно и отступник Галилей стоят рядом – а не друг против друга - в нашей памяти. Думал я об этом, думал, и приснился мне сон. «Ты знаешь, - говорит мне кто-то, - только немногие динары делаются из светлого золота. Большинство – из тёмного. Но тёмный динар дешевле светлого только на один дихрем. Я никак не мог вспомнить, проснувшись, денежной системы халифата (динар – червонец, дихрем – рубль), но смысл сна был ясен: тёмный динар это всё-таки динар. Хотя немного дешевле светлого.

Не все истины так безболезненно выдерживают отречение, как гелиоцентрическая система. Некоторые истины вообще не могут быть доказаны или опровергнуты, а только подтверждаются стойкостью своих исповедников или ослаблены их слабостью. Отречение – ничто для научной теории, но великий урок для нравственной истины. Сократ это понимал. Его чаша цикуты утвердила свободу нравственного исследования больше, чем вся Александрийская библиотека. Однако мы не обсуждаем Анаксагора, бежавшего из Афин. И не осуждаем Уриэля Акосту. Среди всеобщей мерзости и апатии человек, взявший на себя труд и риск свободной мысли достоин нашего сочувствия, - даже если он оказался слабее своей задачи, оказался морально и интеллектуально не подготовлен к делу, которое взял на себя. Даже если он только вообразил, что способен на жертву, и не выдержал испытание. Даже если его теория не очень совершенна, и в потрясённом уме стала распадаться на части. Мерзко только отречение без боли, без скорби, мерзок отступник, довольный собой, благодарный тюремщикам, за то, что они предоставили ему время и место заниматься богословием и поучающий других: несть власти, аще не от Бога.

Пьеса Гуцкова «Уриэль Акоста» переведена на еврейский язык, и я смотрел её в театре, где играла моя мама. Сама она в этом спектакле занята не была, но роль Бен Акибы (своего рода великого инквизитора) играл её второй муж, Ойбельман. Это был очень талантливый актёр. Меня поразило бесстрастие, с которым он говорил: алц ис шон а мол габен…(всё уже было когда-то). Были безбожники, были еретики… Ойбельман через несколько лет сошёл с ума от страха, что его арестуют, и больше 15 лет прожил на вечном допросе, слушая голоса, напоминающие ему мелкие и чуть большие проступки его жизни (мама жалела его и не отдавала в сумасшедший дом, где он долго бы не прожил). Но на сцене ему удалось создать образ непоколебимой мудрости общины, её великого «мы», уходящего внутрь тысячелетий. И это “мы” не могло перевесить слабого трепетного «я» Акосты. Его искушали свиданием со слепой матерью, умоляющей отречься. Искушали свиданием с невестой, манившей своею любовью. Акоста повторял с ней слова из Песни Песней: «Прекрасен ты, жених мой, и уста твои – мёд для меня… Прекрасна ты, невеста моя, и глаза твои – голуби…» Сердце человека дрогнуло, и он отрёкся от самого себя, а потом его обманули (девушку выдали за другого).

Акоста остался один. Видимо, долгие годы он молчал. Но в последней сцене мы видим его с учеником. И имя этого ученика – Барух Спиноза.

Почему Спиноза выдержал угрозы, отлучение, проклятье? Почему он не отрёкся? Может потому, что не разрывался между двумя страстями к истине и к женщине. А может быть, узнал цену отречения ещё до того, как от него потребовали отречься, и понял, что эту цену он заплатить не может. Отречение – это не маневр, не тактическое отступление на войне. Это нравственная смерть, за которой может быть наступит воскресенье, а может быть, и не наступит. Только совершенная честность наедине с собой, только глубокое и полное молчание, только способность выпить до дна могут спасти душу, и внешнее поражение станет ступенькой к внутреннему росту, к точке равновесия, в которой человек глядит на себя божьими глазом.

Мытарь может подняться выше фарисея, но только при одном условии, чтобы он глубоко осознал себя мытарем. Слабость, честно, осознающая себя слабостью; отречение, честно, признающее себя отречением – ещё не смертные грехи; они горьки, но могут быть целительны для души. Отрёкся – и молчи. И дай созреть в себе горечи отречения. Может быть, из неё вырастет новая сила. Внутренняя сила. Если ты сумел до конца заплатить цену отречения.

Очень немногим удалось заплатить эту цену. Но она измерима, и я могу поверить, что человек вынесет её. А какова цена отречения для тех, кто добивался его, кто подсылал к Акосте мать и невесту, кто играл на слабости, порывистости, детской непосредственности еретика? Я не умею влезть в их шкуру. Знаю одно: мир простил Галилею его слабость. Мир не простил инквизиции её силу.

Глава 2. Нет власти аще не от Бога.

Слабость достойна сострадания, пока она не стала любоваться собой и доказывать своё превосходство. Фарисейство мытаря хуже, чем фарисейство фарисея. Фарисей, по крайней мере, гордится тем, что само по себе хорошо, - своей верностью закону. Чем же гордится мытарь? Своим мнимым сходством с евангельским собратом. Но евангельский мытарь ещё не знал притчи о мытаре. Евангельский блудный сын бросился в ноги отцу, не рассчитывая на телятину.

Расчёт на телятину остаётся расчётом на телятину, каким бы словом его не прикрывать. Любая фраза в устах подлеца становится подлой. Даже взятая прямо из уст Бога.

Есть некоторые фразы, которые подлость особенно любит проституировать. Одна из них – «несть власти аще не от Бога». Слова эти принадлежат апостолу Павлу. Но что с того? По соседству можно найти другие слова, прямо противоположные по смыслу: надо слушаться Бога больше, чем людей. Это в «Деяниях апостолов», отредактированных учениками того же Павла. Такие фразы – реплики в диалоге. Вне диалога, вне контекста они не истины и не ложны. В одном случае верно – не мир, но меч, в другом – поднявший меч от меча и погибнет. Истинность таких цитат определяется точностью их приложения к делу. Можно взять фразу из Священного писания – и прикрыть ею гадость (повтор????). Можно взять поговорку из уст базарной бабы – и сказать святую правду.

Вне контекста категорическое суждение истинно только тогда, когда не очень высоко метит и связывает или разделяет ясно подразделённые предметы (на сосне хвоя, на берёзе листья). С течением времени люди научились определять и связывать предметы, далеко выходящие за рамки здравого смысла. Это было достигнуто с помощью методов точных наук. Но научный закон (e=mc2)–только строго продуманный и строго сформулированный итог опыта, такого же простого, как отсутствие листьев на сосне. Устанавливая подобные законы, никто не цитирует Священное Писание. То, что само по себе ясно или строго доказуемо, не нуждается в поддержке авторитета.

Ссылка на авторитет указывает на другой класс категорических суждений, которые не очевидны в личном опыте, не могут быть доказаны и, если честно говорить, не всегда строго истинны, но должны быть приняты за истинные. В частных случаях вина может быть установлена – но презумпция невиновности от этого не теряет силы. Она остаётся действующей как пружина. В частных случаях присяжные вправе сказать «невиновен» явному убийце, явному вору. Или царь – помиловать Катюшу Маслову. Но закон от этого не теряет силы. В Новом завете право нарушения закона связывается с благодатью. Благодать выше закона, но она не отменяет закона. Христос исцелял по субботам и не бросал камня в грешницу, но субботы не отменял. Он сказал, что пришёл не нарушить закон, а исполнить. По благодати пружина иногда может быть отжата, но она должна быть крепкой, должна с большой силой возвращаться на место. Иначе благодать откроет дорогу прихоти и произволу. И вот здесь и нужно сослаться на Писание. Заповеди всегда нужно помнить. Даже тогда, когда нарушишь её. Тогда – в особенности.

Однако слова Павла в Послании к римлянам – совсем не заповедь. Скорее отповедь зелотам, мечтавшей восстать и (помощью легионов ангелов) сломить власть Рима; отповедь хилиастам, мечтавшим немедленно прыгнуть в тысячелетнее царство праведных. Павел был реалист и говорил примерно то, что впоследствии говорилось об исторической необходимости. Но он вовсе не заповедовал лизать зад римлянам. Подчинение власти имело свои границы (у Христа: Богу Богово, кесарю кесарево; у Павла: надо слушаться Бога больше, чем людей). Гражданская дисциплина не означала отказа от свободы проповеди. Так это понимали апостолы и мученики, так это понимал святой Амвросий Медиоланский, не впустивший в храм императора Феодосия, и святой Иоанн Златоуст, низложенный и сосланный за критику императорского двора

Никакая необходимость, или предопределение, иль Божья воля не устраняют человеческой свободы. Царство свободы существует в известных границах, но оно всегда есть. Есть возможность выбрать один из нескольких земных путей (на худой конец – смерть, как Катон). И есть возможность открыть дверь вглубь, найти безграничный простор внутренней свободы. Логически свобода и необходимость, предопределение и свобода находятся в нелёгких отношениях, но это не значит, что они исключают друг друга. В разных традициях, в разных культурах свобода и необходимость выступают в разных одеждах, но они всегда вместе. Они связаны, как Бог и человек во Христе, неслиянно и нераздельно. Несть власти аще не от Бога, в переводе на китайский, - мандат неба (тяньмин). Правящая династия имеет мандат неба. Но если её свергают, происходит смена мандата (синьмин). Божье соизволение сменяется Божьим попущением, и Божьему попущению приходит конец.

Когда именно? Это нигде не сказано. Это надо почувствовать. Никакой закон, никакое писание не заменяет своей совести и собственного разума.

В индийской мысли главное – не что будет с обществом, а каким будешь ты. Границы личной судьбы - карма, загадочность. Но это именно границы, а не сам путь. Так нам задан язык; за редчайшим исключением, мы не выбираем языка своей мысли, это наша карма. Но на одном и том же языке можно заикаться, можно бойко пользоваться клише и можно писать действительно свободно, т.е. своеобразно, талантливо. Хороший стилист присуждён к свободе, принуждён быть самим собой в каждой фразе; плохая, казённая, чужая фраза мучает его как дурной поступок.

Инерция языковой системы не мешает свободе стилиста. И также инерция религиозной системы не мешает свободе мистика, инерция политической свободы – свободе преобразователя. Божья воля не собрана вся в инерции. Она ничуть не меньше и в нарушении инерции, в решимости Павла начать проповедь среди язычников, в решимости Мохаммеда начать завоевание мира как раз в тот момент, когда обе сверхдержавы ХП века, Иран и Византия, до крайности истощили друг друга и готовы были упасть к ногам арапов. Павел чувствовал, не только невозможность действовать как мессия с мечом в руках. Он чувствовал также возможность действовать по-своему и действовал. Свобода – это понятая необходимость, понятая (или почувствованная) цель, в которую можно устремиться и взломать инерцию, это слабый участок на фронте, сквозь который можно вырваться на простор.

Параметры свободы меняются. В эпоху возрождения у человека и нации было больше свободы, чем в последние века Римской империи. Но и тогда можно было не только бросаться на собственный меч. Чем меньше возможностей внешней свободы, тем неотступней призыв к свободе внутренней.

В истории всегда есть место для свободы. Нет её только в Утопии. Роковой ошибкой Маркса было не исследование законов исторической необходимости (в этом как раз его сила), а то, что он назвал “прыжком из царства необходимости в царство свободы”. “Человечество придёт к коммунизму или погибнет”. Множественности путей развития больше нет, выбора нет. Ради абсолютной цели хороши все средства. И необходимость повелевает свободе: патронов не жалеть!

Есть ли гарантия от этого прыжка в утопию? Кажется, нет. Из щелей науки растёт красный призрак. А из щелей религии растёт чёрный призрак Хомейни.

Но божье соизволение где-то сменяется Божьим попущением, инерцией бытия, которая ждёт только времени иссякнуть. Реальная история вступает в свои права, и внутри её необходимости вновь открывается свобода. Личность и сейчас свободна выбрать достойный путь жизни и смерти. Не скажу безгрешный, но достойный: в одной из гуманных профессий, в простой любви к ближнему, в протесте против зла. Этого достаточно. Важнее всего не то, что с нами будет, а чем мы сами будем – сбудемся или нет. Если мы сбылись, - на этой внутренней крепости можно отстоять и какое-то внешнее пространство. Какую бы власть Бог нам не послал. Ибо нет власти, аще не от Бога.

Глава 3. Вместе со страной, вместе со всем народом.

Есть ещё один фиговый листок фарисейства: я вместе со страной, с народом. Я не хочу быть отщепенцем. Пятой колонной. Помилуйте, - спросишь его, - какой колонной? На какой войне? Кто Вас, Тит Титыч, обидит? Вы сами кого угодно обидите… Но фарисею уже неважно, кто нападёт. Ни при каких условиях он не хочет быть отщепенцем. Он хочет быть только со страной, с народом. И с палачами? Да, и с ними. Если я сознаю, что без страха перед палачами страна развалится, то глупо не подавать руку палачу. Надо и с палачом найти общий язык. У палача есть свои искренние убеждения, и сними надо считаться…

В этом есть своя логика. Чувство фальши отбито не у одного-двух человек. Это массовый синдром. Своего рода привычный вывих народной совести. И жить по совести в наш век, - значит, жить отщепенцем.

Борис Хазанов писал в эссе «Идущий по воде»: «Замечательная особенность наших земляков состоит в том, что они всегда действуют в соответствии с обстоятельствами. Обстановка – вот что целиком определяет поведение, а затем и образ мыслей. Поскольку эта жизненная установка отвечает теории, первый пункт которой гласит, что бытие определяет сознание, наш земляк не будет оскорблён, если вы это ему объясните. Бытие, в самом деле, в прямом и буквальном смысле, определяет его сознание. Когда в автобусе свободно, он человек. Когда тесно, он звереет Ему вообще ничего не стоит перейти от приторной вежливости к волчьему рыку, он, как Протей, меняется на наших глазах, превращаясь из скромного труженика в гунна, а потом, при случае, также свободно принимает человеческий облик. Словом, это человек-толпа, род организма, у которого температура тела всегда равна температуре окружающей среды.

Нигде эта особенность не проявляется так отчётливо, как в лагере. Лагпункт, как нетрудно заметить, являет собой миниатюрный макет общества. Однако человеческий материал, с которым там имели дело, был неоднороден. И всегда легко было отличить земляка от инородца. Последние могли быть культурными горожанами, как большинство прибалтийцев, или неграмотными крестьянами, как западные украинцы или белорусы, но всегда резкая грань отличала их от «наших», словно они были людьми другой цивилизации. Их отличала мораль, усвоенная в детстве. Эта мораль подобно грузилу, придавала им устойчивость в абсурдном мире и, хотя колебалась, они сохраняли свойственное людям вертикальное положение. Тогда как жизненная философия большинства «наших» исчерпывалась формулой: «с волками жить - по-волчьи выть».

Я вспомнил другую поговорку - современную: «на том месте, где была совесть, вырос хрен». А хрен, как известно, не очень большой моралист… Никакая естественная сила не может вложить душу в ком плоти, управляемый одними условными рефлексами. Даже если какие-нибудь марсиане уберут нынешнюю администрацию, хрен, выросший на месте совести, не превратится в нравственное начало…

Но может быть, надо мысленно отделить от плоти народа его бессмертную душу? Иначе народа просто нет. Я уже говорил и писал, что народа нет; мне возражали, что интеллигенции тоже нет. Доводы были убедительны, и всё-таки, я мимо всех аргументов непосредственно чувствовал реальность интеллигенции. Что это за реальность? Не знаю. Просто чувствую, что она трепыхается. Также, видимо, обстоит дело и с народом. В народной массе, что-то трепыхается – и вылезает наружу в подписях об открытии церкви, в сектантских общинах…

Хрен твёрдо знает свою правду: не мочится против ветра. Но душа, эта сомнительная, не подтверждённая наукой реальность, где-то бьётся, и кто-то начинает верить в неё и вести себя нелепо, сбиваться в кучки (сектантов, диссидентов), лезть на рожон. Так что идти с душой народа – значит идти против народной массы. И наоборот: идти с народной массой – значит топтать народную душу.

Если внутренний голос очень крепок, человек это раньше или позже почувствует. Может быть, не сразу. Может быть, только к 30 , 40 годам, на горьком опыте. Но непременно почувствует, что отказ от роли отщепенца значит, в известных условиях, согласие с ролью подлеца. Кто это понял – не забудет (хотя в каких словах он выразит свой опыт, не знаю, слова могут быть разные). И если будет оглядываться на других, то только на людей с совестью. Он не испугается жизни отщепенца, разрыва с массой. Конфуций говорил: когда царит добродетель, стыдно быть далеко от двора. Когда царит порок, стыдно быть близким ко двору. Я думаю, слово «двор» можно заменить словом «народ». Смысл не переменится. Небо может отвернуться от народа так же, как от государя и двора, и тогда быть отщепенцем совсем не стыдно. Просто трудно.

Особенно трудно жить полуотщепенцем – значит сидеть на двух стульях. Это иногда можно (когда стулья сближаются). Это иногда нельзя (когда стулья расходятся и зад проваливается в пустоту). В таком случае надо твёрдо решить, куда сядешь. Есть время жить и время умирать, время компромиссов и время отказов от компромиссов. Либо ты готов стать отщепенцем, разрешаешь себе эту позицию, когда масса звереет. Либо придёшь, как щедринский либерал, от соглашений «по возможности» к соглашениям «хоть что-нибудь» и кончишь – «применительно к подлости».

Нынешний либерал живёт, оглядываясь на людей. Заповедей у него нет, категорический императив сдан как идеалистический выверт, но есть стыд и совесть. Этого достаточно. Пока не оторвали от друзей и не втянули в принудительное общение с хреном. Либерал ёжится, топорщится, а уйти в себя, замкнуться не может, нет у него глубины, на которой можно отмолчаться. Хочется поговорить, найти понимание – и ему предлагают понимание: признай только правду хрена. Пойми и то, что у хрена есть свои искренние убеждения, свои резоны. И человек понимает, привыкает к диалогу с хреном, а чем кончается такой диалог – известно. И потом уже трудно вернуться к прежнему.

Мы живём в обществе, где нельзя застраховать себя от насилия. И ко всем нам относится пример, разобранный Августином. Я уже приводил его в «Письмах о нравственном выборе», но приведу ещё раз. Он здесь к месту.

Когда варвары взяли Гиппон, многих девственниц изнасиловали. Августин считает виновными тех, кто испытал - если говорить в терминах статьи - согласие с хреном, испытал минутное удовлетворение от своей податливости. Кто же ничего не пережил, кроме ужаса, боли и отвращения, на тех греха нет.

Я думаю, что модель Августина можно отнести к жертвам любого насилия. Савонарола под пыткой отрекался; а когда пытки приостанавливались, снова повторял то, во что верил. Насилие владело его плотью, но не овладело душой. Такая душа осталась чистой.

Власть насилия может быть и более долгой, - не на минуты, не на часы, а на недели и месяцы. По-моему, и это простительно, если обморок души прекратится вместе с обстановкой совершенной беспомощности, одиночества, отчаяния. Нельзя строго судить человека, попавшего в условия, для него непосильные. Даже если другие люди могли это вынести. Нельзя судить одного человека по меркам, годным только для другого. Пусть он сам себя судит, а мы в него не бросим камня.

Но вот прошёл, месяц, два месяца свободы. Обморок души кончился. Если душа осталась жива, она опомнится. А если не опомнилась? Если человек и на воле продолжает бубнить то, что затвердил со страху?

Я приводил в пример Галилея, Уриэля Акосту. Но Галилей не писал в АПН с протестом против антикатолической кампании зарубежной и прессы. Уриэль Акоста не стал подручным Бен Акобы и не помогал ему уламывать очередного еретика…

Как назвать человека, которому пришлась по душе его податливость в диалоге с хреном? И который по доброй воле продолжает то, что было под замком? У этого человека душа была готова к новой роли. Насилие здесь сыграло роль повивальной бабки, помогло родиться истинному пониманию своей природы. И наше сострадание, испытанное к жертве, исчезает. Мы не станем называть податливость к хрену новым видом мученичества.

Может быть, мои слова покажутся слишком резкими. Я не настаиваю на них и готов закончить мягче – словами поэта:

А вам, в безвременьи летающим,
Под хлыст войны за власть немногих –
Хотя бы честь млекопитающих,
Хотя бы совесть ластоногих!
И тем печальнее, тем горше нам,
Что люди-птицы хуже зверя
И что стервятникам и коршунам
Мы поневоле больше верим…
(Из стихотворения О.Э. Мандельштама «Опять войны разноголосица», 1923г).


предыдущая оглавление следующая