Виктор Сокирко и Лидия Ткаченко. Наши горы (1967-1973гг.) Будем альпинистами дома!

В. и Л. СОКИРКО

Том 2. Наши горы. 1967-1977гг.

Будем альпинистами дома!

(История неудачного рассказа)

После окончания смены в альплагере и выдачи удостоверения третьеразрядника, я собирался осуществить в несколько дней давно желанный переход через Главный Кавказский хребет в Сванетию (Лиля там уже бывала), но поддался на настоятельные уговоры пойти наблюдателем восхождения самих инструкторов, которое они собирались сделать в разрыве альпинистских смен.

Их четверка состояла из бывалых мастеров, давних знакомых, прекрасных и близких мне по духу людей. На занятиях мы даже успевали обсуждать волнующие всех проблемы, а кто-то из них умудрился здесь же в лагере перепечатать меморандум Сахарова. С такими людьми хотелось стать еще ближе, а главное – увидеть их в настоящей альпинистской работе, в общении со смертельным риском. И я променял Сванетию на наблюдательскую позицию.

Делать наблюдателям нечего, и потому именно там, на «Ложном Чатыне», я начал сочинять свой неудачный рассказ. Давно мне говорили: попробуй писать, у тебя должно получаться. Я в это не верил, но сейчас решил все же попробовать. Условия ведь исключительные: тишина, солнце, почти никаких обязанностей, вдохновляющие виды и наблюдение за смелыми людьми. А главное, не оставляющая душу проблема: как набраться смелости, чтобы выйти на смертельный риск, на борьбу ... не здесь, не в горах, а там, в Москве, в начинающемся демократическом движении.

Попытка решить эту проблему на альпинистском материале и стала главным мотивом моего рассказа, но она же стала и основной причиной его неудачи.

Почему для меня была важна проблема выбора? Ведь, казалось, я свой выбор уже сделал: с марта подписывал все обращения, которые мне предлагали... Но так только казалось. Чувством я понимал всю невозможность, немыслимость начавшейся борьбы, неизбежность нашего поражения, если... если не произойдет чуда, если «подписантами» не станут все!

Вот оно что: бросившись в стремнины движения в защиту прав, я сразу стал оглядываться на стоящих спокойно на берегу: «А вы-то почему остались?» За полгода я многим рассказывал о подписантстве и показывал обращения, но никто из друзей и знакомых не выразил желание подписать их самому. Никто! Но почему?

Неужели все события 68-го действуют так возбуждающе только на нас, неужели только мы одни – смелые? Или, может, мы и вправду ненормальные? Однако большинство из нас никогда не знало психиатров, а люди вокруг нас – совсем не были трусами. Особенно альпинисты. Пример альпинистов, равнодушных к подписантству, меня особенно заедал. Не новичков, конечно, а вот таких, как идущая по Чатыну четверка мастеров. Ведь это люди безусловно мужественные, безусловно порядочные, безусловно сочувствующие защите прав человека – они-то почему не бросаются в наш поток? Они-то почему остаются на спокойном берегу? Конечно, можно было утешать себя, что люди не сразу могут решиться, что они должны еще подумать. Но интуиция подсказывала: в такой поток, как наш, бросаются сразу или не бросаются вовсе.

Так почему люди не вступают в движение защиты прав?

«Из-за непонимания или из-за трусости» - других объяснений у меня тогда не было. Но к знакомым мне альпинистам ни одно из этих объяснений не годилось, и потому мне казалось: стоит им только объяснить, что бояться «движения за права человека» не надо, что риск от участия в нем гораздо меньше, чем риск от альпинизма, а общественной пользы – гораздо больше, как они сразу же пойдут «подписывать протесты против нарушений прав человека»…

Я ничего тогда не понимал. Не понимал, что страх страху рознь. Что одно дело – рисковать своей жизнью при общественном одобрении, «родного коллектива» и признанных идеалов, а совсем другое дело – рисковать благополучием и жизнью – против коллектива, против воли и одобрения знакомых и близких людей. Что так называемое гражданское мужество – это совсем другое качество, едва ли не противоположное воинскому героизму или альпинистской смелости. Сейчас я могу только предположить, что для укрепления такого рода «мужества» нужен предварительный опыт независимой от коллектива жизни, опыт отрыва от коллектива. Что-то подобное тому, что мы с Лилей испытывали в самостоятельных походах в Фанах или по Северу... Однако у большинства наших друзей, у большинства советских людей нет опыта самостоятельной жизни, опыта жизни вне коллектива, опыта одиночества. Поэтому так малочисленно и слабо оказалось наше движение в защиту прав…

Ну а там, на Ложном Чатыне, я сочинял рассказ с назидательной и ложной целью: показать, что достойный человек должен рисковать жизнью и что, если человек это поймет и преодолеет свой страх в горах, он ту же смелость проявит и дома, в городе, в делах общественных. Ложность основной идеи повлекла за собой ложность изображения событий в рассказе. Сейчас мне самому трудно его читать.

Восхождение на Чатын в те дни обернулось трагедией, в соседней группе погиб альпинист от сдвинутого камня, пришли спасатели, наша четверка выпустила красную ракету беды и прервала свой маршрут, потом началась дикая непогода - (снег летом) – и через несколько дней мучительного выжидания мы были сняты с наблюдения спасателями и вернулись. Тогда же на Чатыне погибли еще двое – связка спасателей.

Помню, как пришли мы в лагерь, мокрые и заросшие, и я сразу пошел успокаивать сына командира нашей четверки – двенадцатилетнего мальчишку. Он был тихий и ждал отца, а я бормотал какое-то утешение: хоть папка и сидит на Чатыне в непогоду, но скоро вернется солнце, и он спустится вниз.

Слава богу, все так и получилось. Все четверо вернулись с маршрута живыми, хоть и раздосадованными от неудачи. В Москве мы только перезванивалась, а потом и вообще забыли друг о друге. В последние годы у них было еще одно громкое восхождение в Фанских горах, о котором писала даже «Правда», а еще через несколько лет командир той четверки все-таки погиб… Горе-таки настигло тихого мальчика, которого я утешал летом 68-года.

Так и погиб этот замечательный альпинист, погиб, не решившись на гражданское мужество. Так разве в смелости тут дело?

Но мне не хотелось тогда рассказывать саму альпинистскую трагедию. Мне хотелось сочинить назидательную историю о том, как «пижон», отказавшийся в городе от подписи под протестом, сталкивается в горах со смертельным риском и перерождается, преодолевает страх. И вот, описывая наше сидение на Ложном Чатыне, я для страха убрал присутствие других групп, до предела драматизировал наш спуск вниз и исказил до неузнаваемости свои отношения с напарником Саней, до ходульной схемы: черное-белое.

Ниже я буду приводить лишь правдивые куски рассказа, связывая их пересказом кусков тенденциозных, следовательно, лживых. Начинается рассказ описанием ощущений основного персонажа – Виктора-пижона (мне было неудобно выбирать иное имя), уже третий день наблюдающего за четверкой на маршруте и брюзжащего по поводу их медлительности

«По разумению Виктора вершина вообще должна браться за один день, не считая подходов. Этот вывод логически вытекал из его опыта новоиспеченного третьеразрядника. Все вершины, на которых он побывал, брались в два приема: подход до верхних ночевок, а в утро следующего дня само восхождение. Километровый перепад высоты, длинные гребневые траверсы – все выполнялось в считанные часы под раздраженные окрики скучающего инструктора: «Живее, быстрей, не тянуть резину!» Тот же Вадим, что копается сейчас на черном гребне, еще неделю назад умудрился прогнать их отделение в одно утро по двум двоечным маршрутам сразу, не дав как следует очухаться даже на вершинах. Конечно, то были нетрудные вершины, а вот эта черная стена, постоянно громыхающая лавинами снега и камней – «пятерка-б»…

Впрочем, в глубине души он знал свою неправоту. Ни одна пятерка не делается за утро, ведь там каждый шаг требует большого труда. Главное время уходит на нудную и кропотливую работу по обеспечению безопасности группы, главные силы – в вынужденном ожидании партнеров. Успех такого маршрута как раз и зависит от методичности и осторожности участников даже в невыносимых условиях.

Виктор просто брюзжал, сидя в импровизированном каменном кресле. Он был сыт и тепло одет. Ведь хоть и шпарит горное солнце, но и ледовые сбросы нижнего ущелья тоже дают себя знать резким пронизывающим ветром. Чуть пониже, в скалах, на кем-то до них сложенном из камней уступе, пристроилась их палатка-серебрянка, с провизией и одеждой, пуховыми мешками и сластями, взятыми сюда просто так, для баловства. Разжигая примус, возится у палатки его напарник Саня, второкурсник, еще очень молодой и потому наивный парень. Но с обедом он управляется неплохо.

А вокруг – раскинулся Главный Кавказ. Отлично просматриваются знаменитые пятитысячники Бизенги. Правее, в далеких облаках, теснятся горы Сванетии. А левее, прямо на уровне Виктора, громоздятся многочисленные «Тау» и «Баши», под 4 км каждый, разделенные снежными косыми полями и хаосом разломов в ледопадах. На все это великолепие камня и льда, остро врезанное в синее глубокое небо, Виктор мог смотреть часами, упиваясь сознанием своей высоты. Он мог делать это с полным правом, ибо и в самом деле живет сейчас очень высоко, над облаками. На далекие и лишь по догадке зеленые хребты Сванетии он мог вообще не обращать внимание.

Стоит только захотеть, можно взять ледоруб, одеть трикони и за 15 минут подняться на Главный Кавказский хребет и быть там хоть целый день. Как хорошо жить здесь, смотреть на сказочные ледопады и кружащих над скалами черных птиц».

Далее следуют хвастливые размышления Виктора о своем альпинистском превосходстве в сравнении с обывателями-горожанами. Он даже напевает песню Высоцкого. Однако тщеславное удовлетворение подтачивает, с одной стороны, стыдные воспоминания о собственной нерешительности в городе, а с другой стороны – созерцание близкого и мрачного Чатына, тягостно недоступного для него лично. Чатын создает у него комплекс неполноценности.

Все это описывается прямыми указаниями о чувствах Виктора, а поскольку я описывал здесь не самого себя или своего знакомого, а непонятного и плохо придуманного человека, то в результате получалась лишь неубедительная схема вместо человеческого характера. Если бы я внимательно списал с себя самого трусость или пижонство, то может, лжи не было бы видно. Но нет, я сначала приписал своему герою непонятное и презираемое мною «пижонство» и высокомерие, и тут же начал пришивать ему трусливое благоразумие, хотя осознание последнего пижонам как раз не свойственно.

Далее следует описание Сани-напарника. От реального Сани в нем остались лишь внешние приметы: молодость, разговорчивость и наивность. Сам же образ «простого и потому цельного» парня настолько банален, что мне до сих пор удивительно, как я мог сочинить нечто подобное. Здесь правдиво лишь описание их обеда:

«Ложка в последний раз поболталась в кипящей кастрюле и вытащила очередную пробу варева. Они экономили крупу и манку, и потому своей ложкой Саня смог выловить лишь несколько разбухших мучных ниток. Предполагалось, что вся гуща располагалась в самом низу кастрюли. Однако выловленного оказалось достаточно, чтобы объявить: «Готово!»

Теперь уже две ложки со сдержанной торопливостью замелькали над кастрюлькой. Литр горячей воды с горстью лапши в ней заправлялся полбанкой тушенки, которая и меняла все дело. Два совсем разных человека над кастрюлей становились очень похожими – молча и с редкой бережливостью несли свои полные ложки, соблюдая строгую очередность и подставляя под них один из трех обеденных хлебцев. В эти минуты Виктора почему-то покидала ирония, и к обеденному ритуалу он относился не менее истово, чем его приятель... Только новое сипение примуса, занятого теперь огромной кастрюлей с будущим чаем, приятно занимало мысли, не отвлекая от главной еды... Чай они пили вволю, хотя без сахара и хлеба он многое терял в своей привлекательности. Даже пустой, но горячий чай оказывает замечательное действие, навевая миролюбие и дрему.

С ущелья снова стал тянуться туман. Виктор и не заметил, как скрылось солнце за синим слоем туч с юга. Он просто ощутил усилившийся холод. С супом уже было покончено, а теперь следует медленно и немного затягивая время подготовиться к комфортабельному чаепитию: одеть пуховку, шапочку, залезть в палатку, а там – в спальный мешок, но так, чтобы плечи оставались наружи. Лечь на живот, подмостив под локти собственные кеды, подвинуть к себе ближний камень, положить на него единственный номер «Техника-молодежи» неизвестного года издания и «насладиться». Кружка для чая уже вытащена, четыре куска сахара лежат рядом на хлебце. Потом Саня принесет заваренный чай и …»

Затем идут воспоминания Виктора о городских друзьях, сплошь «анекдотчиках и критиканах». В узком кругу «своих» они щеголяли безудержностью отрицания и радикализмом убеждений, на работе же умели прятать свой опасный юмор, заменяя их благонамеренными фразами в разговорах с «мещанами-коллегами» и «начальниками-дубинами», (чтобы не «дразнить гусей из парткома»)… Трусость и цинизм – вот, на мой тогдашний взгляд, главный мотив поведения демократов на словах в отличие от «спокойной смелости и цельной убежденности», которые, как мне казалось, присущи «демократам на деле», т.е. подписантам. На деле же было, конечно, иное. Этих людей разделяли и разделяют не психические или этические отличия, а целые эпохи, просто они принадлежат к разным типам общества. Даже тогда реальная жизнь давала мне много примеров анекдотчиков и всеотрицателей среди подписантов и наоборот, - цельных и мужественных людей среди неподписантов. Хотя бы эта четверка на Чатыне…

Однако экстремистская предубежденность толкала меня на ложное объяснение непонятного мне поведения людей и на то, чтобы впихивать свои впечатления от того года в неправдоподобный в целом рассказ. Эти впечатления сейчас приходится просто выуживать из текста:

«Виктора привели в один дом, где было интересное чтение. Там царила непривычная ему обстановка: незнакомые и все время куда-то спешащие парни, курящие девчонки, сутолока народа в маленькой холостяцкой квартире, треск приемника, ловящего «западные голоса», приглушенные споры и шелест передаваемых друг другу «самиздатовской литературы». В этом было что-то от давних революционных сходок, но еще больше от стиляг-нигилистов, к которым Виктор питал инстинктивное отвращение еще с поры своего комсомольского детства. Может быть, на него произвели слишком большое впечатление бородатые парни и курящие девицы, но ходил он туда с определенно гнетущим чувством, как будто продавал душу дьяволу. И предчувствие его не обмануло.

Он никогда не забудет этого тягостного разговора: было очень неприятно смотреть в глаза той девушки с письмом-обращением в Верховный Совет и отказываться от подписи. Как же ему хотелось тогда поддаться общему настроению и подмахнуть машинописные листки! Но рассудок возобладал над минутной слабостью и он сказал: «Подумаю» вместо душевного: «Конечно». Больше ему не предлагали. Да и он перестал навещать ту квартиру и постарался забыть неприятный инцидент.»

В этом описании наврано лишь про отказ от подписи. В той обстановке он означал именно отказ от коллектива той «маленькой квартиры» и психологически был более труден, чем простое «подмахнуть». Просто удивительно, как я тогда не видел этого противоречия.

Далее в рассказе следовало описание «простого альпиниста» Сани с точки зрения презирающего его интеллигентного Виктора. Неудовольствие последнего вызывает с одной стороны нелюбовь Сани к критическому трепу (Саня оказался человеком «дремучей веры и официальных предрассудков»), а с другой стороны Виктор убежден, что в городе Саня не побоялся бы подписать любой протест против нарушения справедливости, поскольку «недалек» и не понимает всей опасности таких поступков (и их «бессмысленность»). Виктор же достаточно умен, чтобы понимать: пользы от подписантства защищаемым людям никакой, а самоубийственного вреда много.

Во всем этом видна лишь вера в «альпинистов», т.е. в простых людей, людей действия. Интеллектуализм, рефлексия, сомнение в целесообразности действий казались мне тогда лишь хитрыми уловками, оправданием собственной трусости. Другое дело –люди действия. Стоит им понять «правду подписантов», и они сразу же начнут действовать, поддерживать. Им надо только «все объяснить и показать». Это была вера в действенность пропаганды, взаправдашний рецидив революционного народничества.

Мне еще предстояло убедиться самому, как мало действенна честная самодеятельная пропаганда. Конечно, я не вел пропаганды, но довольно часто разговаривал со знакомыми с иными взглядами и ни разу, никого, мне не удалось убедить в правоте своих взглядов. Вместе с тем я убедился во вредности самого принципа пропаганды, т.е. вдалбливания в головы людей любых, даже самых правильных идей и убеждений. Следует полагаться лишь на их естественное и ненасильственное распространение. Все же остальное – экстремизм.

Но вернемся к нашим горам.

«Парящая чаем кастрюля стояла перед палаткой и в нее можно было лазить кружкой сколько угодно раз. Ибо каждый раз они не могли допить до конца и выливали оставшуюся воду за палатку. Погода испортилась окончательно, сырой туман полз снизу и через палатку переваливал в соседнее ущелье. В таком холоде пуховка и чай Виктору были особенно приятны. Потоптавшись у входа и убрав примус, Саня тоже соблазнился палаточным уютом и залез внутрь.

Они пили чай до тех пор, пока оставшаяся на дне жижа не остыла окончательно. Хлебали чай, как и суп, - молча и сосредоточенно. Как будто это стало традицией. Как будто они оба упорно что-то обдумывают и это не может не изменить их... Они лежали рядом и были здорово похожи друг на друга в своих синих пуховках и надвинутых на брови вязаных шапочках. Оба глотали коричневую воду и каждый экономил свои четыре куска сахара. Плотный туман снизу, быстро надвинувший темь вечера, сделали эту похожесть еще более полной. Они стали неразличимы, но одинаковое бытие совсем не сделало одинаковым их сознание.»

Дальше я пытался выкарабкаться из логического противоречия: пижон Виктор презирает простых горожан с позиции своего альпинистского положения, но, в то же время, боится серьезных вершин вроде Чатына. Наверное, такие противоречия в ощущениях возможны, но поскольку я не списывал их с натуры, а выкарабкивался из наперед заданной ложной конструкции, то преднамеренно искажал свои собственные ощущения (ведь я тоже был Виктор, тоже не шел по Чатыну, и тоже гордился своим положением наблюдателя– но совсем по-другому, чем описывал).

«Сейчас они равнодушно смотрели на сгущающийся туман и были способны лишь отметить, что вчера он появился намного позже, был слабее, к ночи совсем рассеялся. Несложная мысль: «Кажется, погода портится» никак не связывалась с возможностью трагедии наверху. О красной ракете несчастья они не думали. «За ночь туман рассеется, солнце снова согреет воздух и скалы, и скудная чатынская травка в редких расщелинах расправит свои стебельки».

Но нет, так бывает не всегда. Погода может портиться надолго, принося страдания людям, и потому случаются несчастья, и потому берут с собой альпинисты красные ракеты...

Двое в палатке еще не знали, что пройдет лишь трое суток и для них настанет момент, о котором они боялись даже подумать, который уверенно исключали из своего возможного будущего, даже когда вполуха слушали наставления руководителя уходящей четверки. Двое в палатке не предполагали, что «невозможная» красная ракета станет такой простой и чудовищной реальностью, окрасившей вдруг палатку в тревожный цвет беды

...Они не сразу осмыслили все значение произошедшего. Казалось, три дня такой непогоды атрофировало у них не только способность к передвижению, но и вообще к восприятию чего-то иного, кроме тихого шуршания снега, уверенно погребающего мир. Они были раздавлены этими днями не только морально, но как бы и физически... Туман ночью превратился в дождь, сначала тихий, потом сильный – с грозой и градом. Дождь вперемешку с градом шел непрерывно целые сутки. Виктор еще никогда не видел такого слоя града. С палатки его приходилось счищать руками, но все равно он наваливался сугробами, таял и лужами проникал в палатку. Остальные дни шел тот же снег, обильный и упорный. Мир погрузился в белесую мглу. Их скального острова на перевале уже не существовало – он был завален свежим полуметровым слоем снега. Ни черных камней, ни зеленого мха с редкими цветочками в трещинах, ни ступеней и зацепок для рук, ни каменного кресла – ничего теперь не существовало; была лишь бугристая поверхность предательского снега. Любой шаг теперь мог привести к срыву снежного пласта под ногой и... скольжению вниз.

Мир сузился до пятачка перед палаткой, где надо было умудряться и снегу для кастрюли набрать, и нужду справить. Остальной мир перестал существовать: он был невидим в белесой мгле и даже неслышим. Прежние частые камнепады как будто утонули в пухлом снегу. Этот мокрый снег быстро облеплял одежду и таял на ней: они стремительно теряли сухость своих вещей. Великолепная легкость курток и мешков сменилась сырой тяжестью мокрого пуха. Основной заботой в эти дни стало сохранение своей сухости: наружу вылезали не более раза в сутки, под себя, в лужу талой воды намостили все имеющиеся тряпки, включая штормовки и брюки, не распрямлялись в палатке часами, боясь касаться ее мокрых полотнищ...

Они почти не разговаривали, боясь затронуть больную тему: когда же все это закончится? Впервые горы предстали перед ними в столь зверском обличии. Уже не верилось, казалось нереальным, что здесь могло светить солнце, что они здесь жили как боги, в тепле и сухости, свободно лазили по скалам, греясь в голубом воздухе и даже надевая темные очки от слепящего солнца. Горы, которые всегда были такими яркими и ясными, которые если хмурились облаками, то ненадолго, понарошку, сейчас эти горы исчезли, растворились в белесой гадости, как будто их вообще не стало. Одна только их палатка еще как-то держится на снежном бугре в центре этого прокисшего космоса. Старого многокрасочного мира не стало... А уж наблюдения за Чатыном – тем более. Да и какой смысл соблюдать время связи и в назначенное время всматриваться в туман, если вокруг вообще ничего и никого нет, кроме их палатки? Они боялись говорить и о четверке. Что с ними сейчас? Может, там наверху, погода все же лучше и группа идет вперед? Но как же они тогда увидят их на вершине и поймут, что можно уходить с перевала вниз? Да и как теперь они будут уходить отсюда по такому ненадежному снегу? С одной лишь веревкой? Все известные скальные выступы занесены снегом, крюков у них нет, нормальной страховки не организуешь – а без этого идти нельзя, гибельно.

Но, наверное, у четверки погода еще хуже, идти они тоже не могут и тоже, наверное, пережидают погоду... Скоро кончается и контрольный срок, и все припасы… Господи, когда же кончится эта беспросветная тягомотина: ни встать, ни сесть, ни повернуться? Когда же можно будет снова подняться человеком идущим, прыгающим, действующим, смеющимся?

В трудностях непогоды пижон Виктор, конечно, стал превращаться в раздраженного хлюпика, впадая в «угрюмое оцепенение» и «безнадежное» ожидание, что кто-то придет и снимет их с перевала. Он ругает себя за согласие стать наблюдателем в этом гиблом месте, но лишь малая часть этих слов мне близка самому:

«Поделом тебе, не пижонь. А то нашелся «горный орел», глядящий сверху вниз на «шумный чад городских машин». Чтобы он теперь не сделал, чтобы очутиться в городе, свободно идти тротуаром в легкой и сухой городской одежде, следя одним глазом за автомобильным потоком. Как хочется выпрямиться, раздвинуть руки, разбросать промозглую тьму палатки, заносимой снегом. Но руки умнее головы и лишь бережно стряхивают снег с единственного здесь убежища.

Виктор, казалось, даже распух от этих мыслей. Угрюмость его как бы сгустилась и слилась с черной небритостью и бессвязными философствованиями в какую-то дикую дремучесть. Что-то в нем надламывалось, лишая сил и уверенности. А ведь положение их еще было далеко от критического: еда была, до больших заморозков не доходило, бензина было достаточно. Держаться можно было вполне.

…Сначала он не хотел выглядывать из палатки вслед за Саней, когда тот услышал слабые крики. Потом, когда они усилились, повторяясь через определенные интервалы, он все же высунулся наружу и этого было достаточным, чтобы увидеть красный трепет в тумане. Ракета, видимо, была направлена прямо в их сторону, как будто стремилась доставить сигнал через туман... А потом, как бы разгоняя все сомнения в реальности увиденного, там, наверху, дали новую ракету, И как ни странно, внизу ее увидели – слабый красный огонек с дымным шлейфом. Видимо, и в этой беспросветной мгле встречались просветы».

После красной ракеты Саня решает идти вниз, сообщить о беде, т.е. выполнить свой долг наблюдателя, презрев риск спуска с перевала в такую погоду. Отупевший Виктор подчиняется, не понимая опасности.

«Собирались споро и без сутолоки. Кряхтя, натягивали мокрые брюки и скользкие ботинки, запихивали в рюкзаки тяжелые спальники, весь инвентарь. В этой возне Виктор как будто возвращался к жизни от кошмарного сна. Действие разгоняло кровь по дрожащему от холода телу и воспринималось организмом как наслаждение. Растревоженный красным светом, он совсем не думал об опасностях предстоящего пути и был способен ощутить только облегчение от того, что они выходят вниз и, кажется, наступает конец этой белой пытке.

Не прошло и часа, как, распустив веревку-тридцатку, они покинули свою стоянку – единственное темное место в этом мире. Сняли палатку, и вот уже темный квадрат под ней на глазах заносится снегом, как бы разрывая их последнюю связь с надежной землей.

Правда, наверх к самому перевалу они поднялись довольно удачно, хоть и медленно. Саня впереди нащупывал в снегу надежные ступени. Иногда они не получались, и тогда сугроб мягкого снега, набирая скорость, срывался прямо на Виктора. Стали подниматься, траверсируя склон влево, так, чтобы снег скатывался мимо. Прежние 15 минут хода теперь растянулись на час – зато у Сани не было ни одного серьезного срыва. Да и не должно было быть здесь срыва, когда практически нет страховки – рыхлый снег ледоруб не удержит.

Когда они вылезли на безопасно ровную полосу перевала, то даже не вспомнили, что это перевал, и сразу пошли к спуску, который лишь постепенно становился пропастью. И вот тут за первым перегибом вниз Виктор, наконец, опомнился и ужаснулся: «Что мы делаем?» Наверное, это случилось потому, что он не мог теперь задирать голову вверх на переднего Саньку, а вынужден был глядеть вниз, откуда они неделю назад поднимались вместе с мастерами, ругавшими эти сплошные «сопливые места». Крутые ледовые стенки с островками разрушающихся скал и живых камней. Тогда они шли в основном по скалам, вырубая ступени на ледовых переходах. Со свистом летели вниз куски льда и глыбы камней, сдвинутых первой связкой. Где сейчас эти ступени, где скальные уступы, за которые можно заложить страховочный конец веревки? Где они в этом проклятом снегу?»

Именно здесь, на опасном спуске, и должна была, по моему замыслу, разыграться всеразрешающая драма. Виктор отказывается идти на смертельный риск, Саня изумляется его трусости и эгоизму. Вот образчик Саниной патетики: «Как можно говорить о своей безопасности, когда с вершины дали красную ракету? Да разве ему докажешь, ее свет давно уже погас в этом подонке. Он весь побелел от страха...» - (Я с удовольствием отмечаю «красивость внутренней речи выдуманного мною человека, чтобы отметить – они подчеркивают и усугубляют фальшь всей этой сцены). В конце концов, Саня отвязывается от напарника и уходит вниз один – на возможную гибель, но безусловно правым.

Но эти минуты медленного ухода Сани в благородную пропасть производят в душе Виктора переворот: ему и жалко напарника, и стыдно за свою трусость, и здесь, и в городе при отказе от подписи («И какая разница, будет ли от той бумаги польза или нет... Дело не в ней, а в моей совести. Я просто трус, трус, умеющий оправдывать себя, но не умеющий жить смело и достойно»). Он догадывается, что всю оставшуюся жизнь будет мучиться угрызениями совести («видеть каждую ночь, как Санька уходит в небытие») и присоединяется к напарнику.

Сейчас я изменю принятому правилу опускать все, что с нами не происходило на деле, потому что хотя столь драматичного спуска с Ложного Чатына не было (мы уходили с киевскими мастерами и безопасность была обеспечена превосходно), но в общем такой спуск мог иметь место (где-то и с кем-то), в нем нет тенденциозной фальши.

«Они сорвались при переходе первого же ледяного склона. Так что Виктор был прав, считая этот спуск безнадежным: во льду ногой через снег ступени не выбьешь, а счищать снег со льда и рубить ступени ледорубом – не получалось. Поэтому и пошел Саня по склону как по обычному снегу, надеясь, что он удержится на камнях, не сползет... Виктор был сдернут сразу же: оба заскользили вниз. Без всяких мыслей о смерти, о жизни, о небе. Им хотелось только ругаться, но ругаться было некогда: они старательно самозадерживались, как их учили, ледорубом и ногами, но ничего не помогало в этой каше снега в небольшой лавине с живыми телами в центре... И вдруг рывок. Веревка, зацепившись за скальный островок, выдернула их из лавины, заспешившей в страшный низ. Неделю назад такими камнями был усеян весь ледовый склон, а теперь казалось чудом, что веревка смогла уйти под снег и найти там спасительную зацепку. Очухавшись немного, они не кричали от радости, не благодарили веревку-спасительницу, а постарались поскорее выбраться на соседние снежные бугры-скалы. Катились, видимо, довольно долго, что здорово сократило их путь. Но еще не раз им приходилось идти по предательским склонам бывшего льда и лишь случай их хранил...»

Благополучно спустившись, на нижних ночевках Виктор и Саня встречают спасателей, уже извещенных какой-то другой группой. Значит, они опоздали со своей информацией, и их риск был не нужным. Но для перерожденного Виктора это не важно. Главное – они выполнили свой долг... ходили рядом со смертью и знают цену жизни: этой ценой можно сделать невозможное» и т.п. Заканчивается же рассказ следующей типично революционно-романтической декларацией, ради которой он и затевался:

«Нельзя быть человеком без настоящей жизни, т.е. без жизни, полной борьбы и риска. Романтические фразы, бывшие для него раньше лишь предметом насмешек, неожиданно вдруг обернулись собственной реальностью… А как здорово быть вот таким: преодолевшим свой страх, способным делом подкреплять свои слова, действием – свои убеждения, идеалы, черт возьми. Да разве нет у него идеалов? Разве его жизнь в городе не заполнена большими мыслями и идеями?

Этот человек вдруг почувствовал себя освобожденным от унизительного страха зa себя, за разумность своих поступков. Вдруг не стало паутины логических рассуждений, за которые он платил страшную цену своего фактического превращения в винтик механизма, раба «разумных отношений». И это сделало его сильным и свободным. Такое превращение никак не отразилось на нем внешне. Правда, люди, знавшие его прежде, может, удивились теперь его сдержанности и простоте. Но здешние люди были далеки от желания заниматься психологическими наблюдениями. Виктор был просто одним из тех двоих, кто в эту чертову погоду на собственных задах с Ложного Чатына спустились...»

На этом фактическом лозунге: «Вступайте в ряды...» следовало бы закончить описания этого единственного для меня литературного и одновременно пропагандистского опыта. Но так велико было мое желание повлиять на читателей, убедить их, что я не отказался еще от одного дополнительного эпизода, поместив его за эпилогом: Виктор встречает среди спасателей одного из подписантов, сталкивается с его глазами: («Весь мир для него сузился в этих глазах. Глаза, полные недоумения: «А ты как здесь оказался. Как ты смеешь быть здесь?»).

Вот такой невольной ложью (ибо тогда я еще надеялся совместить облик диссидента и альпиниста) заканчивался весь мой опус, превращая его в разновидность известного плаката, на котором суровый и заранее отметающий все возражения человек тычет в тебя огромным пальцем: «А ты вступил в ряды демократического движения?»

И сейчас, удивляясь своим тогдашним чувствам и «творениям», я в оправдание могу только предположить, что не один я такой был в тот год. Мало того, мне кажется, что такая экстремистская логика развития присуща любому человеку, отделяющемуся от коллектива. Экстремизм – это как болезнь возмужания.

Человеку, лишь недавно отъединившемуся, свойственно еще цепляться за прежних товарищей. Ему голо, неприветливо, неуютно без них, хочется вернуть их – но уже на базе своих новых убеждений. В лучшем случае он пробует воздействовать на свое окружение проповедью и убеждением, похуже – пропагандой, в худшем случае – насилием и принуждением.

В лучшем случае отделившийся человек изживает свою экстремистскую болезнь, приучаясь к терпимости и идейному сосуществованию с другими людьми, в худшем случае экстремистски настроенные люди соединяются и образуют новое, еще более прочное единство-коллектив, а задача развития независимой личности вновь откладывается, отодвигается в далекую перспективу.

Не только для меня, но думаю, и для движения «в защиту прав человека» судьбой было уготовано испытать лишь самую легкую форму экстремистской болезни.

Лицензия Creative Commons
Все материалы сайта sokirko.info доступны по лицензии Creative Commons «Attribution» («Атрибуция») 4.0 Всемирная.